Бенедикт не выдерживал, вскакивал с тубарета; запустив руки в волосья, бегал по горнице: в сердце узел тесный, в душе сумятица и кривизна, будто наклон какой, будто пол под ногами накренился, как во сне, и вот сейчас, сейчас все с него покатится в бездонную яму, в колодец, не знай куда. Мы тут сидим себе, али на лежанке лежим в теплом тереме, все у нас чисто и культурно, с кухни блинами пахнет, бабы у нас степенные, белые, румяные, в бане распарены; сами расфуфырены: бусы, да кокошники, да сарафаны с лентами, да юбки, да вторые, да третьи, да еще что придумали: шали надели с шорохом, белые, из пера кружевного, чистого, узорчатого; — а там в городке-то голубчики в неметеных избах, в копоти да срани своей неизбывной, с побитыми рылами, со взорами мутными, хватают книгу, пальцев не обтеревши; рвут с треском, вырывают листы, — поперек, пополам; отрывают ноги коням, головы красавицам; скомкав, швыряют морские ладьи в прожорливый огонь; свертывают, давя, белые дороги в цигарку: завивается путь сизым дымком, трещат, погибают цветущие кусты; под корень срубленное, со стоном валится дерево Сирень, валится береза золотая, вытоптан тульпан, загажена тайная поляна; с диким криком, с разорванным ртом валится с ветвей Княжья Птица Паулин, — ноги кверху да головой об камень!
Сожжешь — не вернешь, убьешь — не воротишь; что бы вынес ты из горящего дома?.. Я-то? Ай не знаете? А еще Истопник! А то спрашивал загадку, али, говорит, дилемму: кабы выбирать, что б ты вытащил: кошку али картину? Голубчика али книгу? Вопросы! Еще вроде как мучился, сумлевался, головой качал, бородой крутил!.. «Не могу решить, триста лет думаю…» Кошку, прям! Кошке, — али, по-научному, коту, — ему наподдать надо, чтоб как плевок летел, чтоб под ногами не путался, чтоб работу свою знал: мышей ловить! А не картину!.. Голубчики?! Голубчики — прах, труха, кало, дым печной, глина, в глину же и возвернутся. Грязь от них, сало свечное, очески…
Ты, Книга, чистое мое, светлое мое, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний, –
Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая, — а смеешься, кричишь, поешь; покорная, — изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая — а в тебе народы без числа; пригоршня буковок, только-то, а захочешь — вскружишь голову, запутаешь, завертишь, затуманишь, слезы вспузырятся, дыхание захолонет, вся-то душа как полотно на ветру взволнуется, волнами восстанет, крылами взмахнет! А то чувство какое бессловесное в груди ворочается, стучит кулаками в двери, в стены: задыхаюся! выпусти! — а как его, голое-то, шершавое, выпустишь? какими словами оденешь? Нет у нас слов, не знаем! Как все равно у зверя дикого, али у слеповрана, али русалки, — нет слов, мык один! А книгу раскроешь, — и там они, слова, дивные, летучие:
…али желчь, и грусть, и горесть, и пустота глаза осушат, и тоже слов ищешь, а вот они:
Бенедикт выбегал на галерею, смотрел с верхотуры на слободу, на городок, на горки его и низины, на тропы, протоптанные между заборами, на занесенные снегом улицы; дуло и шуршало снегом, с шорохом сыпалось с крыши за ворот. Стоял, вытянув шею, вертел головой туда-сюда, всматривался, смаргивал иней: у кого спрятано? У кого, — в тряпице на печи, в ящике под лежанкой, в ямке земляной, в берестяном коробе, — у кого? Знать бы!.. Ведь есть же, есть, есть!.. Знаю, что есть, вот чую, нюхом чую: есть! — только у кого? Щурясь, всматривался в слепой полумрак: сумерки, зажигаются огоньки в избах; поспешают-семенят там внизу людишки, бегут-торопятся в печное тепло, на лавку, да за суп за свой, жидкую мышиную похлебочку… Как и едят-то дрянь такую, как и не противно-то?.. Чуть темная водица, — вот как ноги помоешь, такого цвета… Малые тушки на дно осевши, червырями для солености приправлено… Народный анчоус… Никита Иваныч так червыря звал… Жив ли старик-то? А проведать его… Может, книга у него есть? Может, почитать даст? — и лечить его не надо, сам даст…