…А книгу уберег. Книга! Сокровище мое несказанное! Жизнь, дорога, просторы морские, ветром овеянные, золотое облако, синяя волна! Расступается мрак, далеко видать, раскрылась ширь, а в шири той — леса светлые, солнцем пронизанные, поляны, тульпаном усыпанные, ветер весенний зефир ветку качает, белым кружевом помавает, а то кружево повернется, веером раскроется, а в нем, как в чаше какой узорной, Княжья Птица белая, рот красный, невинный: не ест, не пьет Птица Паулин, только воздухом живет да поцелуями, ни вреда от нее никакого, ни беды не бывает. А улыбнется Княжья Птица тульпановым ртом, возведет светлые очи горе, — все о себе пресветлой думает; опустит очи долу, — все собой любуется. А увидит Бенедикта, и скажет: «Поди сюды, Бенедикт, у меня всегда весна, у меня всегда любовь…»
— Золотой ты мой человек… сердце твое золотое… — сокрушался тесть, — ведь учил тебя, учил… Экой ты… Поворачивай, говорил, крюк-то, поворачивай… Говорил я тебе? Говорил! А ты?.. Что наделал-то…
Тесть качал головой, сидел, пригорюнившись, подпершись рукою, глядел с укоризной.
— Поспешил, да? Вот и поспешил… человека не уберег… Теперь уж его и не вылечишь! Разве теперь вылечишь?.. А?.. — Тесть низко склонялся, светил Бенедикту в глаза, дышал нехорошим запахом изо рта.
— Нечаянно я! — тоненько визжалось Бенедикту сквозь слезы. Слова сами писком выходили. — Напугала она меня!
— Кто напугал?
— Да кысь-то!.. Напугала! Я и промахнулся!
— Идите себе, бабы, — гнал тесть. — Зять расстроен, вишь, — незадача у него какая вышла. Переживает. Не путайтесь под ногами. Канпоту еще давайте. Каклет несите белых, мягких.
— Не хочу-у-у!
— Надо. Надо покушать-то. Бульончику тоже. Вон как сердце у тебя… Бьется как… — Тесть рукой трогал сердце Бенедикту, общупывал твердыми пальцами.
— Не трожьте! Оставьте меня!
— Что значит оставьте. Я ж медицинский работник. Состояние мне твое знать надобно? — надобно. А то смотри: дрожишь весь. Ну-ка, давай. Ну-ка, вот так. Ам! Ну-ка еще.
— Книгу…
— Эту, что изъяли-то?.. Не волнуйся. У меня книга.
— Дайте…
— Нельзя тебе, нельзя! Что ты? — лежи. Волнение очень большое. Разве можно самому? Я тебе вслух почитаю. Книга хорошая… Книга, мил человек, самый наипервейший сорт…
И Бенедикт лежал укутанный, давился бульоном и слезами, а тесть, осветив страницы глазами, водя пальцем по строчкам, важным, толстым голосом читал:
Ци
У Феофилакта брали, у Бориса брали, у Евлалии — две. Клементий, Лаврентий, Осип, Зюзя, Револьт, — к этим зря ездили, ничего не нашли, одни обрывки. У Малюты в сараюшке три книги закопаны, все черными пятнами пошедцы, ни слова не разберешь. Вандализм… Клоп Ефимыч, — кто бы мог подумать? — сундук цельный держал, и на виду, две дюжины сухих и чистых. А только ни слова по-нашему, а значки неведомые: крюки да гвозди гнутые. У Ульяны — только с картинками. Мафусаил и Чурило, близнецы, за рекой жили, мышей в рост давали, — одна, маленькая, рваная. Ахметка спалить успел: спугнули… Зоя Гурьевна спалила. Авенир, Маккавей, Ненила-заика, Язва, Рюрик, Иван Елдырин, Сысой, — у этих ничего. У Януария, знать, было когда-то, да делось невесть куда, а только в чулане все стены картинками увешаны, а на картинках бабы срамные.
Мрак.
— Сколько ж гадости в народе, — говорил тесть, — ты подумай. Ведь когда еще было сказано: книг дома не держать! Сказано? — сказано. А нет, держат. Все по-своему хотят. Гноят, пачкают, в палисаде закапывают. Чуешь?
— Да, да.
— Дырки проковыривают, страницы рвут, на цигарки сворачивают…
— Ужасно, не говорите!..
— Заместо крышек на суповые горшки кладут…
— Не травите душу! Слышать не могу!..
— То слуховое окно книжкой заткнут, а дождь пойдет, листы-то и расползутся, ровно каша… А то в печную трубу сунут, — сажа, копоть страшенная, а потом пых! — и сгорела… А есть которые дрова жалеют, книжками печи топят…
— Молчите, молчите, не надо!..
— А есть такие, — слышь, зять? — есть которые листов нарвут да в нужный чулан снесут, а там на гвоздок-то для надобностев своих навесят… А надобности их известные…