Иной раз попадалось и нечитанное: ржавые кривули, загибающиеся строки, описки на каждой странице. Такое читать — что землю есть с каменьями. Брал. Тошнило, себя презирал, но брал.
Вечером, склонившись низко, водя пальцем по ухабам и рытвинам бересты, шевеля губами, разбирал прочитанное; глаз отвык от скорописи, спотыкался; глаз хотел ровного, летучего, старопечатного, черным по белому, ясным по чистому; и писец, видать, нерадивый перебелял, — кляксы да помарки, а дознаться бы: кто, — да головой в бочку!
(Клякса) (клякса) (клякса) (клякса)
(клякса)
Ну? Поэзии — от силы на полторы мыши, а берут двенадцать. И здесь воровство. Бенедикт, правда, вообще не платил: так давали.
Пробовал прежние книги перечитывать, да это же совсем не то. Никакого волнения, ни трепета, али предвкушения нету. Всегда знаешь, что дальше-то случилось; ежели книга новая, нечитанная, так семь потов спустишь, волнуючись: догонит али не догонит?! Что она ему ответит?! Найдет он клад-то? Али вороги перехватят?! А тут глазами по строчкам вяло так водишь, и знаешь: найдет; али там догонит; поженятся; задушит; али еще что.
Ночью, ворочаясь без сна в мягком пуху, думал. Представлял городок, улочки, избы, голубчиков, перебирал мысленно знакомые лица. Иван Говядич, — есть у него книга? Вроде он грамоте не учен. Что ж из того: читать не умеет, а книгу зажал. Бывает? Бывает. Заместо суповой крышки… Грибыши в кадке пригнетать… Наливался нехорошей кровью, плохо думал про Иван Говядича. Попробовать изъятие?.. У Иван Говядича ног нет, из-под мышек сразу ступни. Крюк тут нужен короткий, с толстой ручкой. Но руки у него мощные. Значит, короткий нельзя…
Ярослав: проверить Ярослава? Вместе грамоте учились, счету… Он уж такой: коли что спрятал, — не признается. Думал о Ярославе. Вот тот в избу входит, дверь на засов. Огляделся. К окну идет на цыпочках, пузырь отогнул: не глядит ли кто? Теперь к печи… Свечкой туда тычет: запалить… Теперь к лежанке… Опять обернулся, будто что почувствовал. Постоял… Нагибается короб из-под лежанки вытянуть… Шарит в коробе, шарит… Вот переложил из руки в руку… Бенедикт напрягался, видел: словно живой, только неплотный, нетелесный, — свеча сквозь него мерцает и трещит, — словно бы в сумеречном воздухе висит Ярослав сонной тенью, шарит и шарит: нетелесную спину его видать в домотканой рубахе, нетелесные лопатки ходуном ходят: роется; позвонки теневыми пупырями вдоль спины…
Широко раскрытыми глазами вглядывался Бенедикт во тьму; ведь она же тьма, ничего в ней нет, верно? — ан нет, там Ярослав, и вот так привяжется, что и не отвяжется! Вертишься в подушках, али встанешь покурить, али в нужный чулан, али еще куда, — все Ярослав, Ярослав… Скажешь себе: не думать про Ярослава! Знать не знаю! — ан нет, как же не знаю: а вон же спина его, вон же он роется… Ночь проведешь без сна, встанешь, — туча-тучей, за столом все невкусно кажется, все не то что-то, откусишь кусок, да и бросишь: не то, не то… Буркнешь тестю: «Может, Ярослава проверим?..» — а тесть недоволен, пол скребет, глазами укоряет: вот вечно ты, зять, по мелочам, вечно от главного уклоняешься…
К лету крюк летал как птица; Ярослав проверен, — ничего не нашлось, Рудольф, Мымря, Цецилия Альбертовна, Трофим, Шалва, — ничего; Иаков, Упырь, Михаил, другой Михаил, Ляля-хромоножка, Евстахий — ничего. Купил на торжище «Таблицы Брандиса» — одни цыфры. Изловить этого Брандиса, да головой в бочку.
Никого вокруг. Ничего. Только високосная метель в сердце: скользит и липнет, липнет и скользит, и гул в метели, будто голоса далекие, несчастливые, — подвывают тихохонько, жалуются, а слов-то не знают. Али будто в степи, — слышь, — вытянув руки, бредут на все стороны, разбредаются испорченные; вот они бредут на все стороны, а сторон-то для них и нет; заблудилися, а сказать-то некому, а и сказали бы, встретили бы живого — так не пожалеет он их, не нужны они ему. Да и не узнают они его, им и себя-то не узнать.
— Николай!.. К пушкину!
Сырая метель набросала пушкину вороха снега на сутулую голову, на согнутую руку, будто лазал он по чужим избам, по чуланам подворовывать, набрал добра сколько нашлося, — а и бедное то добро, непрочное, ветошь одна, — да и вылазит с-под клети, — тряпье к грудям притиснул, с головы сено трухлявое сыплется, все оно сыплется!..
Что, брат пушкин? И ты, небось, так же? Тоже маялся, томился ночами, тяжело ступал тяжелыми ногами по наскребанным половицам, тоже дума давила?
Тоже запрягал в сани кого порезвей, ездил в тоске, без цели по заснеженным полям, слушал перестук унылых колокольцев, протяжное пение возницы?
Гадал о прошлом, страшился будущего?