Сказал он и о том месте, какое занимает Зощенко в нашей литературе, о патриотизме его, о больших заслугах его перед родиной и народом.
Одно место в этой речи показалось (и не мне одному) странным. Он сказал, что Зощенко был патриотом, другой на его месте изменил бы родине, а он — не изменил.
Сразу же после Борисова слово опять взял Прокофьев:
— Товарищи! У гроба не положено разводить, так сказать, дискуссии. Но я, так сказать, не могу, так сказать, не ответить Леониду Ильичу Борисову…
И не успел Прокофьев стушеваться — визгливый голос Борисова:
— Прошу слова для реплики.
Борисов оправдывается, растолковывает, что он хотел сказать.
Прокофьев подает реплику с места.
В толпе, окружавшей гроб, женские голоса, возмущенные выкрики.
С левой стороны гроба стоят родственники покойного. Это какой-то паноптикум, — сплошь зощенковские типы.
Жена М. М., жалкая, косматая, в каком-то измятом рубище и в самодельной траурной косынке — приняв картинную позу, легла на гроб, простерла руки, обняла покойника.
В тесном помещении писательского ресторана жарко, удушливо пахнет цветами, за дверью, на площадке лестницы четыре музыканта безмятежно играют шопеновский марш, а здесь, у праха последнего русского классика идет перепалка.
Вдова М. М., подняв над гробом голову, тоже встревает в эту «так сказать, дискуссию»:
— Разрешите и мне два слова.
И, не дождавшись разрешения, выкрикивает эти два слова:
— Михаил Михайлович всегда говорил мне, что он пишет для народа.
Становится жутко. Еще кто-то что-то кричит. Суетятся, мечутся в толпе перепуганные устроители этого
А Зощенко спокойно лежит в цветах. Лицо его — при жизни темное, смуглое, как у факира, — сейчас побледнело, посерело, но на губах играет (не стынет, а играет!) неповторимая зощенковская улыбка-усмешка.
Панихиду срочно прекратили. Перекрывая другие голоса и требования вдовы «зачитать телеграммы», Капица предлагает
Я тоже встал в эту недлинную очередь, чтобы последний раз посмотреть в лицо М. М. и приложиться к его холодному лбу.
И тут, когда все вокруг уже двигалось и шумело, когда швейцары и гардеробщики начали выносить венки — над гробом выступил-таки читатель. Почти никто не слыхал его. Я стоял рядом и кое-что расслышал.
Пожилой еврей. Вероятно, накануне вечером и ночью готовил он свою речь, думая, что произнесет ее громогласно, перед лицом огромного скопища людей. А говорить ему пришлось — почти наедине с тем, к кому обращены были его слова:
— Дорогой Михаил Михайлович. С юных лет вы были моим любимым писателем. Вы не только смешили, вы учили нас жить… Примите же мой низкий поклон и самую горячую сердечную благодарность. Думаю, что говорю это не только от себя, но и от миллионов Ваших читателей.
Хоронили Михаила Михайловича — в Сестрорецке. Хлопотали о литературных мостках — не разрешили.
Ехали мы в автобусе погребальной конторы. Впереди сидел Леонтий Раковский. Всю дорогу он шутил с какими-то дамочками, громко смеялся. Заметив, вероятно, мой брезгливый взгляд, он резко повернулся ко мне и сказал:
— Вы, по-видимому, осуждаете меня, А. И. Напрасно. Ей-Богу. Михаил Михайлович был человек веселый, он очень любил женщин. И он бы меня не осудил.
И этой растленной личности поручили «открыть траурный митинг» — у могилы. Сказал он нечто в этом же духе — о том, какой веселый человек был Зощенко, как он любил женщин, цветы и т. д.
Следующий выступал с большой речью — Н. Ф. Григорьев. Он рассказал собравшимся о том, какой Зощенко был интересный, своеобразный писатель. Осмелев, Н. Ф. сообщил даже, что ему «посчастливилось работать с Михаилом Михайловичем». Все решили, что Зощенко редактировал Григорьева. Оказывается, наоборот, — Григорьев, будучи редактором «Костра», редактировал рассказ Зощенки.
— Работать было легко и приятно. С молодыми иной раз бывает труднее работать.
Стиль был выдержан до конца.
По просьбе кого-то Григорьев соврал, сказав, что хоронят М. М. в Сестрорецке — по просьбе родственников.
_____________________
На кладбище приехало много народа, пожалуй, больше, чем на панихиду. Из москвичей я узнал Д. Д. Шостаковича, Ю. Нагибина.
Не раз в этот день вспоминали мы с друзьями Конюшенную церковь, вагон для устриц
[196]и пр.Но на кладбище хорошо: дюны, сосны, просторное небо. День был необычный для нынешнего питерского лета — солнечный, жаркий, почти знойный.
Вы пишете: «Какая это потеря для нашей литературы!» Зощенко был потерян для нашей литературы 12 лет назад. Он сам это понимал. Еще тогда, в 48 году, он сказал Жене Шварцу:
«Хорошо, что это случилось сейчас, когда мне уже исполнилось 50 лет, и я сделал почти все, что мог сделать».
И все-таки очень горько было — и читать эти холодные казенные слова в узенькой черной рамке, и стоять у свежего холмика на кладбище, и снова ехать в город, где уже нет и не будет Михаила Михайловича.
_____________________
Не думал я, что так много напишу Вам, дорогая Лидочка. Но мне самому захотелось — хоть кое-как, хоть нескладно, а рассказать обо всем этом.