Я давно не видела Гаммера таким счастливым и взбудораженным. Наверное, ему казалось, что он действительно угодил на страницы приключенческого романа. Он долго рассуждал о чудаковатом Смирнове, о лабиринте мертвеца, о подсказках на моей болгарской открытке – говорил, что по большей части они остались неиспользованными. Цепочка «калининградский штемпель, приют в книгах, старое здание библиотеки и Майн Рид» привела нас к конкретному изданию «Оцеолы» с экслибрисом и к прочим книгам Смирнова. «Таинственное похищение» – к владельцу личной библиотеки, то есть к самому Смирнову, и «Акту № 27». Акт помог разобраться с «Варягом» и узнать про объявленную охоту за сокровищами. А ведь ещё были марка с египетским стервятником, штемпель Светлогорска, штемпель Заливина, «дряхлый пыжик», странная подпись «я таджик», каменистый пляж на открытке. Всё связанное с открыткой и книгами Смирнова Гаммер считал самостоятельными подсказками, даже номер тетради, выпавшей из «Оцеолы», и чернильное пятно на развороте. И нам ещё предстояло понять, как друг с другом связаны книги Смирнова, скрыты ли в них зацепки, способные провести нас по лабиринту мертвеца.
Мне поплохело от этих подсказок и зацепок. Гаммер с Настей ушли, а я весь вечер валялась на диване и смотрела «Ларк Райз против Кэндлфорда». Садилась за математику и напоминала себе про майские экзамены. В итоге легла спать, а на следующий день прогуляла школу. Выключила смартфон и отправилась в единственное место, где могла по-настоящему успокоиться, – в воображаемый Кёнигсберг.
Когда я была маленькой, папа часто водил меня гулять по улочкам бывшего Альтштадта, Лёбенихта, по берегу Нижнего и Верхнего прудов – рассказывал, какими они были прежде, век и несколько веков назад. Я с детства училась видеть под слоем современного Калининграда старый Кёнигсберг, он стал моим убежищем – застывшим во времени, неизменным и по-своему волшебным. Я пряталась под защиту его крепостных стен, и никакие тревоги не могли меня настигнуть.
Вот и сейчас, гуляя по асфальтовым тротуарам, возле стеклянных витрин и припаркованных автомобилей, я видела значительно больше, чем мне показывала жизнь. Видела зелёную мозаику городских садов и увитых плющом беседок. Видела, как заспанный Гофман высовывается в окошко кёнигсбергского дома и с высоты наблюдает за городскими котами. Видела портики наружных лестниц и скошенные, как у пагод, черепичные крыши. Видела, как на Кайзер-плац под липами скучает кучер – ждёт, когда прохожий заберётся в пролётку и прокричит адрес, но мой воображаемый Кёнигсберг жил одним обобщённым мгновением, и кучер был обречён вечность томиться в своём однообразном ожидании, а прохожие были обречены фланировать поблизости без цели, без надежды на будущее, не замечая пролётку и наслаждаясь самим фактом своего существования.
По улочкам у Замкового пруда, теперь названного Нижним, горели газовые фонари, по пруду скользили гондолы с мужчинами в светлых костюмах и женщинами в белоснежных платьях. Задумчивые фрау сидели с зонтиками, защищавшими их от солнца, и наблюдали, как волнуется рассекаемая лодками водная гладь. В моём Кёнигсберге не было звуков. Только оглушающая тишина, в которую изредка закрадывалось моё собственное сердцебиение. Я любовалась застывшим в синеве небом, музыкантами на деревянных подмостках и бумажными лампионами, разбросанными тут после недавнего праздника Вальпургиевой ночи. Я мысленно называла улочки их старыми именем. Миттельтрагхайм, Кёнигштрассе. В каждом имени таилась история, в них была вековая глубина. Вот Ленинградская улица молчала, навевая лишь смутные очертания далёкого города, а спрятанная под ней Валленродтштрассе говорила громко, отчётливо – я слышала, как она вспоминает ходившего по ней графа Мартина фон Валленродта, канцлера Прусского герцогства и основателя Валленродтской библиотеки. Библиотека со всеми книгами, печатными и рукописными, после его смерти попала в кафедральный собор и стала публичной, а четыре века спустя почти целиком сгорела, как и сам собор, служивший ориентиром для британской авиации. Тогда же сгорели и старые названия улиц.