Роман пошевелил. Роман дернулся. Роман качнул. Роман дернулся. Роман качнул. Роман пошевелил. Роман дернулся. Роман застонал. Роман пошевелил. Роман вздрогнул. Роман дернулся. Роман пошевелил. Роман дернулся. Роман умер (С. 397).
Сорокинский текст-пытка «Роман» сам объясняет, о чем он. Это – перформанс, извращенная мистерия о страстях. Вдруг возникающий топор с надписью «Замахнулся – руби!» в руке убийцы становится орудием исполнения приказа. Однако в конце Сорокин заставляет убийцу погибнуть: своего рода празднуемый самораспад, в ходе которого гибнет в муках и язык.
Сценарий резни функционирует как замена репрезентации: вместо того чтобы вести повествование с опорой на документы или рассказы о пережитом, автор, с одной стороны, показывает идеальный мир русского реализма через «текст-обманку», симулякр, с другой – до некоторой степени демонстрирует в виде фантасмагории ужасный мир тоталитаризма. Пытка, которой подвергается читатель, состоит в том, что эта демонстрация, своего рода управляющая аффектами визуализация, вызывает реакцию крайнего замешательства. Замешательство же неминуемо переходит в отвращение.
Сорокинский экспрессионистский акт вандализма направлен на литературу как таковую, ее убийство – пуанта романа «Роман». Это попытка выступить против тоталитаризма жанра, который как никакой другой способствовал формированию религиозных, политических, социальных мифов в России и чьим форсированным продолжением можно считать диктаторский утопизм социалистического реализма.
Тот факт, что в рамках своего подхода, преследующего очищение, катарсис, в качестве проявления разнузданного насилия Сорокин использует именно кощунственно-обсценное начало, а само это насилие не приписывает никакой конкретной властной идеологии, оставляя его в самодостаточной гипертрофии, препятствующей отсылкам к исторической реальности, приглушает сходство с узнаваемым, обладающим специфическими чертами государственным террором. Сведение счетов с преступлениями тоталитарной системы происходит в виде радикального нарушения эстетических норм. Однако это нарушение норм, приводящее к несхожести конкретных обстоятельств, функционирует как повторение породивших их механизмов. Гротескный
В «Сердцах четырех» (сорокинском романе 1991 года) писатель опять-таки допускает бескомпромиссную брутализацию языка. Речь здесь явно не о том, чтобы исследовать его границы путем артикуляции фантазий о сексуальных пытках, а о том, чтобы продемонстрировать его радикальную безразличность. Это язык, для которого нет ничего невыразимого: самые чудовищные зверства обретают лексику и синтаксис. Отвратительные фантазмы Сорокина – ритмически повторяющиеся шокирующие пуанты, в конечном счете забивающие собой сюжет. Перерастание гротеска в зрелищную фантастику насилия и порнографии, в ужасающие игры с «вырождением», своего рода мета-вырождение, приводит к литературному тоталитаризму, террору гротеска. Травма тоталитарного террора рождает замещающую травму, которую предполагается нанести читателям.
Скандал вокруг Сорокина, разгоревшийся в неотрадиционалистских литературных кругах, связан с чрезвычайно важной для русского самосознания концепцией литературной традиции. После того как футуристы провозгласили разрушение классического наследия в контексте культурно-революционной идеологии и после того как некоторые из них, например Маяковский, превратились в официально признанных литературных героев, которые встали в один ряд с поносимыми классиками, а литературное наследие было реорганизовано и преобразовано в культурный тезаурус, свои позиции утвердил соцреализм, маскировавший реальные события террора и придававший им утопические черты. Огромное бремя этой литературы, которая воспринималась как лицемерная и придерживалась проверенных повествовательных стратегий, требовалось сбросить. А это означало уничтожить литературность, которая скомпрометировала себя как таковая. Вся культурная традиция пригвождается к позорному столбу как соучастник.