ЛАРИСА, ей где-то 75 лет, на сцене одна, она ведь и всегда была одна. Кто-нибудь из ее рассказов может и появляться, но они ничего не скажут. Иногда она вдруг слышит ГОЛОС. Мы тоже его слышим, и даже догадываемся, чей он, но точно мы этого не знаем – слишком много претендентов. Да и важно ли это? Может, нам вообще показалось. Мои ремарки – тоже условность, нужно же как-то разнообразить текст.Иначе ж все от скуки загнутся.Она может сидеть на стуле, может на инвалидной коляске, может прилечь, может танцевать, а споет-то совершенно точно. Иногда она разговаривает с залом: ей кажется, что в темноте ее подслушивают какие-то люди, она их даже почти видит, но ведь это все иллюзия, правда? На самом-то деле никого нет. Она сама-то здесь ли – еще большой вопрос.Может быть, она перебирает карточки, как в библиотечной картотеке. Может, фотографии. Может, тетрадь, куда она переписывала рецепты. Не знаю, я ее давно не видел.
Современная русская и зарубежная проза18+ЛАРИСА. Ой, так не хотелось рождаться, ты не представляешь. Не хотела вылезать из матери да и все. А зачем? Там тепло было, уютно. Темно, не видно ничего - а хорошо. Заботятся. Чего наружу-то лезть, чего я там не видала?
И ведь как чувствовала ведь - ничего хорошего. И мне страшно, и матери больно. Это ж тридцать девятый год был, я еще и говорить не научилась - война началась. Не знаю. Может, и не надо было? Я уж много про это передумала и ответить не могу.
Уж сколько лет прошло, я эти позывные, "Широка страна моя родная", слышать не могу. У нас дома-то войны не было, Сибирь же, а в репродукторе - была. Как эта "Широка..." заиграет - оттуда сразу война. Я маленькая совсем, и не понимаю-то ничего, а страшно. Что-то страшное и все замолкают, слушают, потом молча расходятся. А я плакать. И сейчас прям плакать хочется. И опять как маленькая. И спрятаться, и не слышать. И не видеть. И не знать ничего. Меня нету, нету, я под столом и скатертью закрылась. Это у вас там война, а у меня тишина. И ведь до сих пор не могу слышать ее. Хорошо, что теперь не передают, да и радио у меня нет.
ЛАРИСА. Да выключи ты эту шарманку! Выключи к чертовой матери. А то ничего не буду говорить.
ЛАРИСА. Вот помню, голодная была, да и воды-то не было, ее в бочках привозили. А тетка на элеваторе в лаборатории работала, я туда бегала иногда, украсть-то не украдешь, а зерен-крошек можно было иногда и насобирать. И вот бегу – а навстречу овчарка огромная, и в зубах ВОТ ТАКОЙ кусок сыра! Где украла – черт знает. И я ….. не знаю, как решилась, стала отбирать! Настолько голодная была, что на большущую собачищу бросилась. И страшно не было совсем, а я в два раза меньше ее была.
ГОЛОС. Слушай, ну не может быть. Не бывает такого. Литература какая-то. Ребенок и собака.
ЛАРИСА. Тебя не спросила.
Потому что тебе никогда не хотелось есть ТАК СИЛЬНО! Вот и не бывает поэтому.
А я этот сыр и сейчас на вкус помню.
Сыр помню. А отца-то я своего настоящего и не помню, Сергея Фалалеевича, от него только одна фамилия хохлятская и осталась – Грицук, в молодости-то я ведь Грицук была. На войну ушел, мне два года и было, что я там помню-то – да и погиб в 42 году. И ведь вот ничего не осталось, ни фотографий, ничего. Мать специально выбросила всё, как Гешу-то встретила своего, только с ним и были фотографии. А все равно, сколько лет прошло, как начнет за что-нибудь ругать – Ой, Лариска! Опять в тебе хохол злой проснулся! Уж сколько я его выбивала-то из тебя, а нет, сидит там.
И вот ни одного следочка от Сергея-то Фалалеевича, я не знаю, как он и выглядел. И не говорила она про него никогда. Как до Геши её и жизни никакой не было, всё вычеркнула. На железной дороге познакомилась, на железной дороге за ним и в Вологду уехала. Ну, уж там другая и жизнь началась.