Трудно сказать, чем руководствовался отец Глеб в своем деликатном молчании, мой же рот оставался на запоре, в первую очередь, из-за слов о соблазне. Сказанные походя, они намекали на то, что напряженная и неумелая игра, казавшаяся мне невинной, на самом деле таковой не была. По мнению отца Глеба - впрочем, невысказанному, - она походила на постыдный грех. Качая головой в одиночестве, я думала: окажись мы все в совхозе, меня, а не мужа вполне могли выбрать в качестве подсудимой. Помню, некоторое время я даже задавалась шутливым вопросом, какого же наказания потребовали бы для меня адвокат и прокурор.
Как бы то ни было, теперь, раскрывая бахромчатую книгу, я прислушивалась к угрызениям совести, но соблазн был велик, и, махнув рукой, я улетала в дальние дали, в которых, увитые звуками - нежной, но прочной лозой, - наливались соком - присыпанные тонкой синеватой пылью - мои слова.
Однажды, не сладив с переполнявшей меня радостью, я, совершенно неожиданно для себя, призналась во всем мужу. Мой рассказ показался ему странным, в особенности же не понравился случай с Владимиром Соловьевым. "Так быть не может", - он отрезал уверенно и принялся выявлять истинную причину: то ли читала раньше, но позабыла, то ли, сама того не заметив, успела охватить мгновенным взором написанное, как, бывало, делала на уроках. "Помнишь, ты как-то рассказывала?" Действительно, я умела, уже услышав свою фамилию, мгновенно и цепко ухватить взглядом целую страницу и пересказать, выйдя к доске. Довод был сильным - не поспоришь. Выслушав, я замолчала, но с этого дня укрепилась в мысли об ущербности одиночества: детского и материнского. Для своих книг я должна была найти кого-то, кто мог бы стать им если не отцом, то - отчимом.
Муж сам заговорил об этом. Наверное, теперь, когда я вспоминаю о самом важном, в этой случайности нет ни малейшего значения, но все-таки он заговорил сам. Я стояла спиной: в одной руке черпак, в другой - тарелка, когда, устраиваясь за столом поудобнее (я услышала стон проседающего стула), он сказал, что встретил Митю, на Невском, недалеко от Лавры. "Гоголем, гоголем, и под ручку с дамой! Меня не заметил. Ворковал, как тетерев на току". Боясь расплескать, я опустила дрогнувшую тарелку. Губы, шептавшие над ухом женщины, совершали невыносимое. Жаркая струя боли, от которой я не успела заслониться, облила горло. "Этого не может быть, - через силу я сглотнула кипяток, - ты обознался". - "Почему? - муж протянул удивленно. - Я видел совершенно ясно, вот, как вижу тебя". "Меня? Меня ты не видишь совсем", - с отвращением я слушала собственный голос. Номер телефона, написанный мелкими цифрами, поднимался в моей памяти. Вглядываясь, я поднесла его слишком близко к глазам. На этом листке были тихие слова, которые он шепнул мне - вывел быстрым карандашом. Об этом я думала тогда, когда, на следующий день, отдавая профессорской дочери "Иосифа...", спросила "Волшебную гору". Пожав плечами и пробурчав что-то насчет заумных дур, она книгу выдала, но предупредила, что большего занудства свет не видел: "Добро бы в университете..." Дома, вынимая из сумки, я думала о том, что, прежде чем звонить, должна прочитать.
Полистав, я с удивлением заметила, что кое-где, может быть по вине типографии, листы не разрезаны. Решительной рукой я взялась за ножик, и, стараясь не оставить бахромчатых следов, резала долго и аккуратно. Бумага была тонкой, и туповатый нож, идя от угла к сердцевине, двигался легко: уголки бахромы выбились в двух-трех местах, у самого переплета. Закончив, я осмотрела: все-таки бахромка была заметна. Только теперь, когда начало было положено, я расслышала чуть заметную боль и, внимательно осмотрев ладони, заметила неглубокую царапину в основании большого пальца. Кровоточащий след ножа показался пугающе знакомым, и, вылизывая, чтобы остановить кровь, я никак не могла вспомнить - что это и откуда.