Я слушала, внутренне соглашаясь, однако мое согласие было вежливым и пустым - безысходным. То, о чем он говорил, лежало далеко от моего моста, по четырем сторонам которого, как стежки на подрубленных гранях, лежали вечные львы. Слушая нетронутым сердцем, я думала о владыке, подрубленном сердечными шрамами: слушала и жалела. Моя жалость была тихой и обыденной: под стать его речам. Так я могла пожалеть больного. Однако к жалости, - это я чувствовала холодно и ясно, - примешивалось раздражение. В мире, который был для него обыденным, я уже знала многое, о чем, страдая и сокрушаясь, он должен был заговорить по-другому. Если бы не церковь, я вышла бы к нему, как к любому учащему, и подняла руку: "Вот, вы стоите перед нами и учите благим намерениям, вот, представьте, мы пойдем, наученные, но эта вымощенная дорога, не приведет ли она прямиком в ваше сердце, в котором?.."
"В наших сердцах - ад", - я не заметила, как случилось, но стоявший на амвоне отвечал мне одной, словно на безвидной земле, в благо которой он не очень-то верил, не было толпы, окружавшей нас. Одна - напротив, я стояла в пустынном храме, и голос, разрывающий птичьи путы, говорил мне о том, что смерть существует единственно для того, чтобы воскреснуть. Он говорил о смерти, будто она сама была живой и здоровой и умела навести порядок в земном хозяйстве. Он говорил о ней торжественно и одобрительно, сравнивал с предстоявшими семью неделями Великого поста, в течение которых она выходит на волю и становится полноправной хозяйкой. Готовясь к воскресению, мы входим в ее тщательно прибранный дом. Семь недель торжествующей смерти - ее недолгая победа перед последним и окончательным посрамлением. В темном, свивающемся времени мы стоим перед ней, полные страха и почтения, но в мыслях своих, обращенных к иному миру, смотрим поверх ее головы: соперничаем с нею в нашей покаянной и несуетной, новой и изначальной - сердечной чистоте.
Я слушала слова, казавшиеся далекими, но странная беззаконная мысль, которой, случись, я не смогла бы ни с кем поделиться, поднималась во мне через голову произносимого: я видела смерть, но не так, как хотел владыка. Мне не было дела до ее темного, тщательно убранного дома. Словно из другого окна моей прежней комнаты, выходящего на площадь, я видела ее дворником, смывающим серое и текучее с тротуара перед парадной. То, от чего бабушка, шептавшаяся с мамой, отводила мои глаза, становилось чистым и праздничным, брызгало другими горячими и сверкающими искрами. Широким веером, пущенным из дворницкого шланга, они сверкали под солнцем, дрожали радугой, летели в мои глаза, и, не заслоняясь, я плакала и слушала ликующий голос, превозмогший боль. "Как же потом, после, когда - брызнут?.." - детское недоумение снова поднималось в моем сердце.
Сумрачная тишина стояла в храме. Не напрягая голоса, владыка говорил о том, как в первый день Воскресения, до которого каждый из нас, в свой черед, доберется, мы встанем как ангелы, имеющие не плоть, но память, и эта память не будет короткой - изъеденной земной порчей. Я слышала: память, дарованная Воскресением, омоет земную, но каждая секунда боли, когда-то брызнувшей из сердца, прошьет ее стежком - подрубит, как полотно. Эта новая память будет остра, как жизнь, прошивающая сердца подобно железу, но ее осколки вонзятся для того, чтобы воскресить. На новой памяти, как на дрожжах, поднимется тесто Святого Воскресения. Не слова, что-то другое, глядящее поверх голов, сошлось, как шифр, совпало с моим: я помнила его с самого начала - помнила, но не умела сказать. Я помнила тогда, когда стояла у окна, выходившего на задний двор, и радужный шарф настоящего времени лежал на моей груди. "...Словом, делом, помышлением и всеми чувствами..." - владыка кланялся до земли. "Изгнан бысть Адам", - они пели и просили прощения. Другим - прежним сердцем, на котором, повязанный бабушкиной легкой рукой, лежал мой радужный шарф, я внимала высокому голосу и понимала: ангел быстро поднял и повязал.
Достояв до конца, я вышла из храма и, вопреки обыкновению, свернула налево. Мне снова хотелось пройти по каналу - мимо дома, из которого когда-то я была изгнана. Широкий мост, за которым открывались Подьяческие улицы, оставался по правую руку. Я шла и вспоминала, как в завершение проповеди владыка приложил руку: снова и снова, как будто крутили пленку, я видела, он коснулся сердца, свидетельствуя. Вспоминая о стене, ставшей прозрачной, я думала о том, что у владыки - свое опознание, и, возвращаясь к началу службы, ловила мелькнувшую было мысль. Мысль вилась, ускользая. Я начала сначала, с того, как он вошел. Тогда я думала о болезнях, отражавшихся на его походке, о том, как он нес посох, переставляя его с трудом. Стесняясь сегодняшнего радостного умиления, я возвращалась в привычную колею: если болезни могут о чем-то свидетельствовать, болезнь владыки свидетельствует о прошлом церкви больше, чем о ее будущем.