Несколько встрепенувшихся тетушек с распухшими от слез скорбными лицами и моя решительная, возмущенная бабушка начали наперебой горестно причитать: «И зачем, зачем их только поставили во дворах, эти чертовы лазалки». В свете пыльных усталых ламп, ожидая, когда медсестра в зеленых босоножках наконец вызовет за скрипучую белую дверь, заплаканные тетушки нашептывали истории разжатых пальцев, оступившихся ног, соскользнувшей подошвы, неверного шага. «Зачем было лезть на эти шаткие, ржавые лестницы с ледяными железными перекладинами? Зачем было карабкаться туда после дождя? Это же так опасно! Ну кто тебя надоумил?» – наперебой всхлипывали они, качая головами, наблюдая лежащих на кушетках поломанных детей. И упрямое «Ну зачем тебя понесло на эти лазалки» эхом катилось в серо-сизый сумрак коридора больницы.
Бессмысленно было объяснять им, что каждая лазалка, возникнув во дворе, становилась приглашением на схватку со страхом. Рано или поздно лазалка сообщала, что час настал. Тогда отступать было некуда, потому что иначе не уснешь. И становилось необходимо, сегодня же, срочно, хватаясь за перекладины, убежать от земли, от травы и камешков, от кустов шиповника, лавочек, брошенного на обочине велосипеда, от взволнованно протянутых рук. Они уже забыли, эти причитающие тетушки в пушистых кофтах птиц гнева, что бегущий вверх неожиданно возникал и на некоторое время становился единственным среди ветра, листвы, далекого шума шоссе. Забираясь выше, он все отчетливее прорисовывался на фоне высоких перистых облаков, ясного теплого неба, озолоченного солнцем. Потом, между землей и расплывающимся самолетным следом, неожиданно узнавалось, что сейчас все зависит только от тебя. Тогда руки крепко и жадно сжимали ледяные перекладины, ноги ступали чуть медленнее, чтобы делать шаги безупречно и наверняка. Впереди небо расчерчивали еще несколько последних, решающих перекладин. Прямо над ними метались ласточки и стрижи, резко падая к земле, легко взмывая в прохладу над крышами. И взгляд несся в глубокую, холодноватую глубину неба. А на самом верху страх пропадал и взамен обязательно, сама собой открывалась, становилась известной какая-нибудь новая тайна. Каждому – своя. Синий дворовый ветер, летающий над лазалкой, охлаждал лицо, ерошил волосы, игриво накидывал на голову капюшон. Вдали по тротуару брела старушка с хромой болонкой, чья шерсть проржавела от старости. Голуби срывались с карнизов и, паря, облетали круг над двором. Кого-то звали ужинать. Из окна пятого этажа вырывались позывные программы «Время». Рыжий Леня проносился мимо на велосипеде, сверкая разноцветной проволокой, намотанной на спицы. Бабочка-капустница вспыхивала в зелени лип заброшенного детсада. На несколько мгновений время умирало. Вместо него совсем ненадолго возникало что-то другое, обособленное и неизменное. Бессмысленно было объяснять, что всякий, кто забывал этот решительный и страшный штурм лазалки, постепенно превращался в поломанных мужиков, что курят на балконах, в расплывшихся тетушек с кислыми лицами из очереди в сберкассу и еще в блеклых старух, укутанных в вытертые на локтях шубы.
Белая дверь медленно открывается, оттуда выводят кого-то под руку. И в кабинет приглашают меня. Бабушка строго подталкивает, одергивает свитерок. Она шипит вослед: «Обязательно громко скажи доктору „здравствуйте“, не мямли». Медсестра с монументальным пучком на голове старается быть ласковой и дружелюбной, она делает, как ей кажется, доброе, заботливое движение рукой, пропуская меня вперед.