Максим Т. Ермаков неуверенно покосился на водочную бутылку с початым содержимым, подумал, не принять ли дряни для храбрости, но вздохнул и воздержался. Он хотел уложиться со всем рассказом максимум в десять минут, но вдруг ожил и потребовал слова главный государственный урод Кравцов, с магнием в страшных глазницах, с ним Стертый, все время пребывающий где-то в углу, неприметный и неуничтожимый, будто паутина. Возникли во множестве рядовые социальные прогнозисты, с белыми лицами-кнопками, значки на которых за полгода не стали понятнее. Вылез Вованище, держа добытые со дна кошельки, похожие на грубые черные ракушки. Максим Т. Ермаков попытался не показать, упрятать Маленькую Люсю, но она все равно тихонько проявилась и привела неясного ребенка, неизвестно, живого или мертвого. В этой части рассказа Сашины глаза наполнились слезами и загорелись на лице, будто выпуклые сильные лупы; девушки, убиравшие посуду, вышли из кухни и затеснились в дверях, причем чернобровая стала совершенно похожа на глупую матрешку, а другая, с длинным носом, в кочковатой и клочковатой куртке из чернобурки, теперь совершенно по-бабьи терла глаза углом головного платка.
Интеллигент слушал рассказ, часто мигая, отчего его большие тусклые очки напоминали телеэкраны с помехами; желтобородый старик покрякивал и время от времени вопросительно смотрел на Шутова, словно интересуясь, верить или нет; на это Шутов утвердительно прикрывал глаза. Единственное, что Максиму Т. Ермакову удалось не выболтать, — это про десять миллионов долларов. По его версии выходило, что Маленькая Люся унаследует собственные его, Максима Т. Ермакова, сбережения, потому что опустошать банковский счет перед «самоубийством» вышло бы подозрительно.
Когда сам говоришь, а другие слушают, время проходит быстро. Случайно взглянув в окно, Максим Т. Ермаков увидал необыкновенно ровную, какая бывает летом в пять утра, предрассветную прозрачность, когда все предметы отчетливы и словно уменьшены вдвое; клен, на котором некогда болтался поруганный гардероб Максима Т. Ермакова, напоминал вывернутую наизнанку черную перчатку, а детские качели с каруселями в дальнем углу глубокого двора выглядели как разобранная клетка для мелких грызунов. Слушателей уже распирала зевота; Шутов дрожал ноздрями и слезился, интеллигент словно глотал, давясь, горячую кашу. Однако рассказ не мог прерваться, не завершившись: каждый герой истории получил устного, весьма энергичного, двойника, и Максиму Т. Ермакову смутно мерещилось, что когда эти двойники соединятся с оригиналами в настоящем моменте, ему откроется то, чего он прежде не понимал.
Наконец, он добрался до сегодняшнего — собственно, уже вчерашнего — вечера: вновь увидел лейтенанта Новосельцева, распростертого на золотом от солнца мокром асфальте, и ощутил, что сжатая электрическая копия этого идиота, вбитая в грудь разрядом его агонии, никуда не делась, искрит и щиплет сердце.
— Я, правда, представить не могу, почему он меня собой закрыл, — медленно проговорил Максим Т. Ермаков, глядя в щербатый стол. — Я чувствую боль за него, но боль ничего не дает. Чтобы я выстрелом разнес себе башку и спас, допустим, тысячи людей, что само по себе звучит глупо, я должен сам этого хотеть. А у меня на это ни малейшего душевного порыва. Иногда подумаю прикидочно, что, может, все-таки надо, человеческий долг и все такое, так мне сразу становится противно и смешно, будто напялил чужие штаны. Кравцов, который главный в спецкомитете, говорил сегодня про особое воодушевление, ну, я уже пересказывал вам его спич близко к тексту. Я, вот честно, не понимаю, о чем он.
— А я понимаю, — вдруг глухо произнес интеллигент и, стянув очки, цеплявшиеся оглоблями за большие волнистые уши, принялся мусолить линзы концом рубахи, точно хотел протереть в них дырки.
— Я вообще-то тоже понимаю, — проговорил, подумав, грузный старец. — Мне знакомо это чувство.
— И мне, — откликнулась Саша неожиданно резким, взволнованным голоском.
«Ни фига себе монахиня», — подумал Максим Т. Ермаков, опасливо покосившись на Сашу, воинственно блиставшую мокрыми глазищами, а вслух сказал:
— Значит, вы меня, короче, осуждаете. Но я вам про себя правду говорю и ничего другого говорить не буду. Жаль, что мне выпала честь, я не просил.