Ему приснился сон, и он вспомнил, что происходившее с ним во сне уже однажды снилось ему. С ним была Марианна. Они медленно шли по берегу моря. Марианна несла этюдник с красками, а он держал в руках ее мольберт. Они радовались осеннему солнцу и тому, что были одни. На маленьком полуострове Марианна установила мольберт. Сидя на земле, он следил за ней и чувствовал — это чувство завладело им еще по дороге сюда, — что должен обязательно сказать ей нечто очень важное. Но как это иногда бывает, когда ищешь какое-то слово: оно вертелось на языке, а выговорить его он не мог. Он чувствовал, что необходимо произнести это слово.
Его охватила паника. Он попытался взглядом выразить то, что было неизвестно и ему самому. Но как он на нее ни смотрел, она не понимала его. Тогда он в отчаянии протянул к ней руки, но его движение было столь резким, что Марианна испуганно отшатнулась и громко, пронзительно заплакала.
Сон на этом кончился, Хайн проснулся, а плач продолжался. Он напоминал дождь. Хайн представил себе осенний пейзаж с низко висящими свинцовыми облаками и грязную проселочную дорогу, ведущую к вершине окутанного туманом холма и дальше неизвестно куда.
Через равные промежутки времени в ночном небе свистели снаряды. Хайн чувствовал, как дрожит воздух, щекоча кожу в том месте, где находилось сердце. Он снова прислушался к этим хватающим за душу рыданиям. Они тронули его. Встреча с Ирмгард и рассказ врача о том, как умерла искавшая его Марианна, обострили его чувства. В последнее время ему самому казалось, что он постепенно черствеет, становится холоднее, равнодушней. Как хорошо, что это не так. Так, по крайней мере, он сейчас думал. Плач в соседней комнате сменился шепотом, иногда прерываемым вздохами, и Хайн, не стесняясь, слушал. Ему так часто приходилось наблюдать смерть, так почему бы не поприсутствовать и здесь? Он еще раз встал, закрыл наружные деревянные ставни, закрыл оконные рамы и наконец задернул занавески. После этого включил свет, вытащил лист бумаги и автоматическую ручку, сел на кровать, поджал колени, положил на них блокнот и принялся писать. Когда он закрыл окна, стекла снова принялись вибрировать при каждом выстреле и, дребезжа, издавали красивый, поющий звук. Хайн продолжал писать, прислушиваясь к шепоту в соседней комнате и звенящим оконным стеклам.
«За что мы воюем?» — писал он и слушал. Огонь батарей усиливался, свист гранат перешел в сплошное шипенье, отдельные взрывы сменились непрекращающимся грохотом, а оконные стекла беспрестанно звенели.
«Мы воюем, — писал Хайн, — за мир. Не за что-нибудь, а именно за мир. Какой бы важной ни была судьба Испании для испанского народа, не это главное. Случай («Это я потом исправлю», — сказал себе Хайн) превратил скудную землю Испании в игорный стол, где на карту поставлена судьба Европы, судьба мира. Мы воюем за то, чтобы быть миру и не быть войне. Воюем за то, чтобы жить или умереть. Воюем за тебя, рабочий из Чикаго, винодел из Франции, крестьянин в Китае, учитель в Германии, рабочий Днепростроя, — мы воюем за тебя. За тебя, кинозвезда Голливуда, за тебя, индеец на серебряных приисках Мексики, за тебя, эскимос в холодной Гренландии, за тебя, девушка за ткацким станком в Ланкашире, за тебя, швейцарский часовщик, за тебя, маленькая королева красоты третьей республики, за тебя, пастух в Чили, за тебя, батрак на рисовых полях Индии, воюем за тебя и за меня, за всех вместе и за каждого в отдельности. Мы воюем за право жить, за прекрасную, светлую, дорогой ценой купленную жизнь. И даже если она никакая не прекрасная, не светлая, не куплена дорогой ценой, мы все равно сражаемся за нее».
Женщина в соседней комнате зарыдала.
«Ее мы защищаем, — писал Хайн, и его перо твердо и гордо скользило по листу бумаги. — Здесь, под Мадридом, мы защищаем жизнь».