«А состоит этот рисунок — всего-навсего — из руки с пером, рисующей фигуру человека по пояс, которая рисует (такую же) фигурку человека по пояс, которая рисует (такую же) фигурку человека по пояс, которая рисует (такую же) фигурку человека по пояс, которая… Графический эквивалент небезызвестным „бесконечным“ стишкам, памятным с детства:
и т. д. и т. д.»
Это не повторение одного и того же содержания, а мена его местами: то, что было планом содержания, превращается в план выражения, означаемое становится означающим и т. д Повтор — вещь крайне проблематичная. Повторение одного и того же слова не может быть повторением того же самого смысла — оно прибавляет или отнимает значения, меняет свое синтаксическое место. Тавтология — неиссякаемый источник смысла. Повтор — небьющаяся тара сюжета.
Как в популярном анекдоте о мужичке, который продирается сквозь толпу к туалету, приговаривая скороговоркой: «Товарищи, товарищи!..» И вконец сокрушенно, сникая: «Эх, товарищи…» Тройным повтором он организует целый сюжет. Повторяя любое слово, любое имя в принципе можно построить целый сюжет. «Да, но, — скажете вы, — слово, как тот монадический огурец, что без окон, без дверей… Сюжет мы привносим извне — наперекор механическому повтору слов, не имеющих никакого сюжетообразующего значения». Но где рождается сюжет? К примеру, об опоздавшем товарище? Да из самого повтора этого слова — «товарищ». Слово здесь, как сказал бы Витгенштейн, знает все возможности своего применения — и прошлого, и будущего.
Главный герой стишков про попа и его собаку — странный тип по имени «И-так-далее». Восьмерка на боку, знак ленивой, как вареник, бесконечности. Она превращает сюжет в нарративную заумь. (От бесконечного повторения даже самое обычное слово мгновенно отстраняется и, выбивая пыль автоматического словоупотребления, становится натуральной заумью.) Есть и еще кое-что, разрывающее кольцо повествования… Начало рассказа «У попа была собака…» — еще понятно. Но когда сам безутешный поп пишет надпись, то он ведь должен был бы написать «У меня была собака…», а он, как Михаил Сергеевич Горбачев, бесповоротно отказывается от первого лица в пользу третьего. Поп становится лирическим героем! И что здесь часть, а что целое? Сюжет — часть надписи, или надпись — часть сюжета? Если с этим служителем собачьего культа мертвых случается история (в ноздревском смысле), которую он потом записывает в надгробной надписи, то кто автор первоначального зачина про попа и его любимую собаку? Точно не поп. Таким образом, у этого смертоубийственного народного текста
Искушение слишком велико, чтобы ему не поддаться, — обратимся к кино. Лотман обожал пример из «Дон-Кихота»: Рыцарь Печального образа во втором томе встречает людей, которые читали первый том Сервантеса. То есть по отношению к первому тому второй том оказывается… реальностью. Не книгой, а самой жизнью. Современный кинематограф проделывает такие трюки на каждом шагу. И чаще всего намного более изощренно. Рачительный тому пример — «Игрок» Роберта Олтмана. Напомню, о чем этот фильм. Преуспевающий голливудский продюссер Гриффит Милл начинает получать открытки, в которых ему открыто угрожают смертью. Кто — он не знает, но уверен, что это месть. Продюссер по картотеке обнаруживает имя и адрес одного неудачника, сценарий которого он зарубил полгода назад Он находит этого сценариста и во время неловкой драки убивает бедолагу. Но герою Тима Роббинса все сходит с рук — у полиции на него ничего нет, хоть его и видели с жертвой в вечер убийства в японском ресторане. Через год, когда он уже женат на подруге убитого им сценариста, а она ждет ребенка, неизвестный (опять же!) предлагает ему ловкий сценарий для фильма. Сценарий таков: герой — голливудский продюссер по ошибке убивает человека, приняв его за отвергнутого им некогда сценариста, который угрожает ему расправой. Убийце удается выйти сухим из воды. Но тут ему звонит настоящий автор открыток и предлагает новый сценарий — всей
С одной стороны, это реальная история с реальными людьми (реальная не в смысле соответствия каким-то событиям в действительности, а по отношению к дальнейшему семиозису). С другой стороны, эта же самая история — сценарий для будущего фильма. С третьей — это и есть сам будущий (!) фильм. Фильм, таким образом, — это три текста, встроенные один в другой. Текст жизни при этом — и гиперреалистичен, и совершенно ирреален, накрытый волной двойной трансформы.