Читаем Лекции по русской литературе полностью

Здесь следует коснуться отношения к теме революции в нашем поколении писателей и литераторов в Советском Союзе. Я говорил вам про конец пятидесятых и начало шестидесятых даже годов: всё это поэтическое бунтарство, фрондерство шло под мотивом восстановления чистоты революционных идеалов, запачканных Сталиным, сталинистами, коррупционерами, взяточниками, бюрократами, восстановления чистоты Ленина, Ленин – чистый лист восстановления романтики революции. И, как ни странно, даже у нас, детей ГУЛАГа, а я себя могу с полным правом назвать дитем ГУЛАГа, даже у нас это вызывало какой-то эмоциональный ответ. Возьмите Окуджаву, тоже ребенок ГУЛАГа. Отец расстрелян, мать отсидела десять лет в лагерях и восемь лет в ссылке, и тем не менее он сочиняет песню – «На углу у старой булочной, там, где лето пыль метет, в синей маечке-футболочке комсомолочка идет» – про свою маму, про революционерку. «Я смотрю на фотографию, две косички, строгий взгляд, и мальчишеская курточка, и друзья кругом стоят… Вот скоро дом она покинет, вот скоро грянет бой кругом, но комсомольская богиня… Ах, это, братцы, о другом!» И мы все, развесив уши, слушали, думали: наши папы, наши мамы были такими романтиками, так шли в революцию, как им повезло, какое было потрясающее время, а вот нам досталось другое – сталинизм, лагеря… Нашу революцию загрязнили, нашу револю[цию]… (смеется) обосрали и так далее, и тому подобное. Но мы будем за это бороться, мы очистим ее, мы там… и т. д., и т. п. Евтушенко на каждом углу вопил о верности своей революции, о любви к революции, Окуджава пел о комиссарах в пыльных шлемах, знаете эту песню? «Я все равно паду на той, на той единственной, гражданской», как будто гражданская война – это благородная, чистая, поэтическая, истинно справедливая, единственная война! «И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Этой романтикой мы были все задеты, как ни странно.

Я думаю, что из нас Трифонов был самым умным. Он, видимо, никогда не был задет этой романтикой. Он был старше, он старше меня на семь-восемь лет. Его отец был крупнейшим коммунистом, сподвижником Ленина с дореволюционным стажем, крупным дипломатом – был, кажется, послом[71] в Финляндии одно время. Он был расстрелян в тридцать седьмом году. Трифонов, видимо, задолго до нас начал думать о революции, и к тому времени, когда у нас сопли восторга еще не просохли под носом, он уже очень многое понял. И это отразилось в образе Ганчука, как он его показывает. Ганчук – профессор литературоведения, в прошлом красный конник. Красный конник, в буденовке с шишаком, скакали они на рысях на большие дела, то есть самая романтическая у него как раз была профессия (смеется). Подумайте только, какая была романтика, когда Багрицкий писал: «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед», воспевая подавление кронштадтского восстания моряков! В этом находили романтику, в истреблении восставших, [а ведь это], собственно говоря, гвардия революции восстала. Бросала, видите ли, молодость их на кронштадтский лед!..

Ганчук – клишированный образ старого коммуниста, который, как Маяковский писал, к товарищу милел людскою лаской, а к врагу вставал железа тверже. Он все время вспоминает, как он кого-то там рубил на полном скаку, и жена у него немка, коминтерновка тоже. Образ жены – это уже тончайшее, но блестящее издевательство. И не придерешься ни к чему, и к Ганчуку не придерешься. Вот Трифонова спросят: «Ну что вы там, Юрий Валентинович, такой образ красного профессора создаете?» Он [скажет]: «Позвольте, я здесь пишу, как человек с революционными идеалами столкнулся с миром мелких лавочников, как он все-таки эти идеалы пронес», а на самом деле его идеалы и есть крайняя пошлость. И это он проводит по всей линии.

Вот сейчас можем сделать перерыв.

…Глебов, этот Молчалин, приходил, ухаживал за Соней, профессорской дочкой, «…сидел в профессорском кабинете на диванчике с твердой гнутой спинкой из красного дерева – тогда такие диваны продавались, как дрова, в скупочных магазинах, а нынче попробуй найди за любые деньги – и с наслаждением вел беседу о попутчиках, формалистах, рапповцах, Пролеткульте, о многом, что когда-то Глебова интересовало нешуточно. Профессор знал уйму подробностей. Особенно остро он помнил всякие изгибы и перипетии литературных боев двадцатых – тридцатых годов». В советской литературной критике очень любят использовать такую барьерную, милитаристскую терминологию. Если уж споры литературные – обязательно «бои», или говорят просто «литературный фронт», как будто там [идет] борьба. «Речь его была четкой, решительной: “Тут мы нанесли удар беспаловщине…”» (Смеется.) Терминология возникала из имени какого-нибудь нежелательного, скажем, поэта или писателя, и прибавлялся суффикс «ищ» – «аксеновщина», «булгаковщина», «есенинщина» и так далее. Я напишу, чтобы студенты знали, как это пишется, это важно знать. (Пишет на доске.) Есенинщина, щи появлялись. Любимый русский напиток – щи.

Перейти на страницу:

Все книги серии Большая проза

Царство Агамемнона
Царство Агамемнона

Владимир Шаров – писатель и историк, автор культовых романов «Репетиции», «До и во время», «Старая девочка», «Будьте как дети», «Возвращение в Египет». Лауреат премий «Русский Букер» и «Большая книга».Действие романа «Царство Агамемнона» происходит не в античности – повествование охватывает XX век и доходит до наших дней, – но во многом оно слепок классической трагедии, а главные персонажи чувствуют себя героями древнегреческого мифа. Герой-рассказчик Глеб занимается подготовкой к изданию сочинений Николая Жестовского – философ и монах, он провел много лет в лагерях и описал свою жизнь в рукописи, сгинувшей на Лубянке. Глеб получает доступ к архивам НКВД-КГБ и одновременно возможность многочасовых бесед с его дочерью. Судьба Жестовского и история его семьи становится основой повествования…Содержит нецензурную брань!

Владимир Александрович Шаров

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки