Долго перебирала пожелтевшие листы, исчирканные карандашом, вдыхала привычные запахи, но так и не вспомнила, что же тогда играл пижамный Дон. Лишь звуки скрипки, возникавшие в голове при виде первых тактов Чаконы Баха или десятой сонаты Бетховена, рождали сладкую боль. Я откинулась на подушки. Ах, Катенька, если бы ты это слышала, то не спрашивала, за что я любила твоего отца.
7 июля.
Казалось, тридцать безмятежных лет с Кириллом освободили мою память от картин бурной жизни с первым мужем. Сама же велела написать «И не приду к вам вечно». Пришёл. Я вспоминала о Доне редко, отстранённо, с мимолётным привкусом обиды. Его образ за давностью словно покрылся патиной. Ну, было и сплыло. Как болезнь, окончившаяся выздоровлением. И вдруг между нотами оказался листок из блокнота с кривыми рисунками и цифрами, накарябанными кое-как безобразным почерком: крошечная ступня, ширина плечиков, рост… Это Дон записывал размеры Феди – мои знал наизусть – чтобы купить ему заграничные обновки. Я почувствовала в груди нестерпимое жжение, словно там лопнула артерия. Безумно жаль непонятно как растаявшего времени, этого сгустка подвижной прелести, стекающей в неизвестность без остатка.
Прошлое словно ожило и меня преследуют темы скрипичных пьес, преследуют мучительно, до полного изнурения. Усилием сознания переключаюсь на оперные арии. Становится немного легче – они не так прочно связаны с Доном. Особенно часто во мне звучит «Плач Федерико» из «Арлезианки», но не Бизе, а Чилеа – рвущая душу мелодия с дурацкими словами, приписываемыми Альфонсу Доде, впрочем, известно, что спеть можно любую глупость, которую нельзя произнести. Великая музыка облагораживает всё, с чем соприкасается, даже героев-любовников с большими носами и толстыми животами, если голосовое воплощение так же восхитительно, как у великого Джильи. Недаром пошла мода петь рекламу поставленными голосами, а не эстрадными фитюльками.
Уже несколько дней и ночей слушаю внутри себя сердечные стенания Неморино в исполнении разных теноров, начиная с Карузо. Устала засыпать и просыпаться под одну и ту же пленительную мелодию, но не могу отделаться от наваждения. Помогло пришествие цикад, начавших точно по расписанию оглашать окрестности победным стрекотом. Дрожащий от хора насекомых воздух вытеснил из моей головы живую ткань человеческого тембра.
Прежде, когда жизнь была стреножена суетой, а летних поездок к морю ждали как откровения, вспоминать сны, тем более копаться в их содержании, не хватало досуга и желания. Сны приравнивались к естественным отправлениям, без которых нельзя обойтись, но и думать не пристало. Теперь у меня мало развлечений, и сны тоже годятся. Спать и видеть сны – куда как лучше, чем пристально разглядывать собственную изнанку и ворошить старьё, где жемчужные зёрна – большая редкость. Хотя и в снах нет отдохновения, в них тесно от воспоминаний. Впрочем, вполне законченные события снятся редко, чаще какая-то бессвязная ерунда – я всё чего-то упорно ищу. Чего? Не пойму. Кажется, мне уже ничего не нужно. Забавно лежать между обрывками снов и чувствовать, как ощутимо приближается к концу твоё земное пребывание.
Особенно заманчивы сны на исходе. Сознание готово пробудиться, но ещё путается в дрёме, а фантастические картинки возвращаются, их можно разглядеть подробно, отмотав назад кадры, прокрученные жизнью и, казалось, навсегда погибшие. Они выглядят пугающе достоверно, оттого принимаешь близко к сердцу совсем невозможное, и во сне становиться до слёз жалко, что это только сон, тонкая ниточка которого вот-вот оборвётся и навсегда исчезнет неожиданно обретённое, такое нежное, сладкое, бессмертное.
Накатывает отчаяние от того, что проснулась и надо страдать дальше. Сны тускнеют и разглаживаются, но ещё долго сосёт сожаление о несбывшемся. Обидно вынырнуть в серый рассвет, к тоскливой обыденности, где не за что зацепиться, чтобы хотелось жить. Единственный выход – не думать исключительно о собственной персоне, не жалеть себя. Это Кирюша приучил меня к конфетке: «Ах, бедная Мышка!». Совсем не бедная, прожила прекрасную жизнь, а ведь кому-то и вспомнить нечего.
Никчёмные, непродуктивные мысли терзают мою бедную голову. Но вот окно из синего сделалось серым, спасительный рассвет подавляет усталость мятой ночи. Дворники скребут и скребут по иссохшей земле вениками из прутьев, а листья всё падают и падают, не от холода – от жары.
С помощью Нины совершился тягостный ритуал: опорожнение желудка, умывание, обтирание тёплыми махровыми салфетками, смоченными в лавандовой воде. Замечаю, что утренняя гигиена как-то странно сблизилась с вечерней. Неужели большая часть суток прошла? Пугает скорость утекающего времени.