– Анджелика, – сказал он (тридцать лет тому назад у них был недолгий роман, и Тассони сохранил ту исключительную близость в отношениях с ней, на которую дают право несколько часов, проведенных под одной простыней), – боюсь, я чем-то обидел вашу родственницу. Вы заметили, какой она стала неразговорчивой в конце нашего визита? Жаль, если это так, тем более что она мне понравилась. Милая дама.
– Ну конечно обидели, Витторио! – ответила Анджелика, томимая пусть и беспочвенной, но все-таки ревностью. – Ведь она была безумно влюблена в Танкреди, а ему это было все равно.
Так еще одна лопата земли упала на могильный холм истины.
Архиепископ Палермо был поистине святым человеком. Его давно уже нет на свете, но в памяти все еще живы воспоминания о его милосердии и благочестии, хотя при жизни архиепископа все обстояло совсем не так: он не был сицилийцем, даже южанином или, на худой конец, уроженцем Рима и потому, оставаясь северянином, многие годы пытался размягчить дрожжами то инертное и тяжелое тесто, каким представлялся ему духовный мир сицилийцев в целом и здешних представителей Церкви в частности. Первые несколько лет кардинал наивно верил, что с помощью привезенных с родины двух или трех секретарей ему удастся победить зло, очистить почву от пагубных камней. Скоро, однако, он вынужден был признать, что пользы от его попыток не больше, чем от выстрела в кипу пакли: дырочка от пули мгновенно заполнялась тысячами дружных волокон, и все оставалось по-прежнему, если не считать расходов на порох и до смешного бессмысленной траты времени и усилий. За кардиналом, как за каждым, кто пытался тогда что-либо изменить в сицилийском характере, быстро утвердилась слава дурачка (а кем же еще мог показаться сицилийцам человек с его наивностью?), и он вынужден был ограничиться милосердными деяниями, что, впрочем, еще сильнее уменьшало его популярность, поскольку требовало от лиц, им облагодетельствованных, приложения хотя бы минимальных усилий – например, необходимости явиться к нему во дворец, чтобы получить вспомоществование.
Итак, кардинал, отправившийся утром четырнадцатого мая на виллу Салина, был человек добрый, но разочарованный, чье отношение к подопечным свелось в конце концов к презрительному милосердию (иногда старого прелата можно было понять), что объясняло его грубость и резкость, все больше затягивавшие святого отца в трясину мизантропии.
Три сестры Салина, как мы уже знаем, были глубоко оскорблены предстоящей проверкой их капеллы, однако, будучи женщинами, да к тому же по-детски наивными, они при этом предвкушали удовольствие принять у себя князя Церкви и показать ему всю роскошь дома Салина, которая, по их искреннему убеждению, нисколько не потускнела; особенно же их радовала возможность в течение получаса любоваться залетевшей в дом великолепной красной птицей, восхищаться гармоничным богатством оттенков пурпура и переливами тяжелого муарового шелка. Правда, и этим скромным надеждам бедной троицы не суждено было сбыться. Когда сестры спустились по наружной лестнице и увидели кардинала, выходившего из кареты, оказалось, что его преосвященство приехал в будничном платье: лишь маленькие пурпурные пуговки на строгой черной сутане свидетельствовали о его высоком ранге; притом что лицо его выражало оскорбленную добродетель, кардинал выглядел не внушительнее настоятеля доннафугатского собора. Он был вежлив, но холоден и недовольство прозябающими сестрами с их внешней набожностью благоразумно уравновесил почтением к роду Салина и к личным добродетелям синьорин; он оставил без внимания слова восхищения монсиньора викария по поводу убранства гостиных, по которым они проходили, отказался от специально приготовленных для него прохладительных напитков («Спасибо, синьорины, если можно, только глоток воды: завтра день моего святого, и накануне я пощусь»), даже не присел. Он проследовал прямо в капеллу, на секунду преклонил колени перед Мадонной Помпейской, бегло осмотрел реликвии. Правда, выйдя из капеллы, он с пастырским смирением благословил опустившихся на колени хозяек дома и прислугу, после чего обратился к Кончетте, на лице которой лежал отпечаток бессонной ночи:
– Синьорина, три-четыре дня в капелле нельзя будет совершать богослужений, но я сам позабочусь о том, чтобы как можно скорее она была снова освящена. Полагаю, что Мадонна Помпейская имеет все основания занять место картины над алтарем, а та, в свою очередь, сможет пополнить ряд прекрасных произведений искусства, которые я видел, проходя по вашим гостиным. Что до реликвий, то я оставляю здесь своего секретаря падре Паккиотти, человека весьма сведущего: он изучит все документы и сообщит вам результаты своих исследований. Прошу отнестись к его решениям как к моим собственным.
Он милостиво разрешил всем присутствующим поцеловать свой перстень и с трудом поднялся в карету.
Экипажи кардинала и его небольшой свиты еще не успели скрыться за поворотом к вилле Фальконери, когда Каролина, сверкая глазами, процедила сквозь зубы:
– По мне, этот папа – самый настоящий басурманин.