В 1863-м дону Фабрицио стукнуло полвека, и, как не без оснований полагали в те времена, его следовало числить старым и безвозвратно удалившимся на покой; покой, естественно, от того, что касалось эротических, светских, а также ученых занятий; в том же, что относилось к фамильной империи, обязанностей у него не только не убавилось, но даже и прибавилось, как раз в связи со свертыванием прочих фронтов.
Княгиня Мария-Стелла в данном вопросе последовала примеру супруга; последовала настолько, что обрядилась в старушечьи одеяния эпохи; с тех пор ее видели не иначе как в балахонах из шелка дымчато-серого цвета или цвета сухих листьев, почти скрытого под волнами черных кружев, а лицо с глазами, горящими прежним огнем юности, представало в неизменном обрамлении капора с широкими лентами – этого свидетельства о рождении, которое изобрели модистки и которое сродни флагу, приспущенному военным кораблем, когда вражеский обстрел делает его неспособным к дальнейшему маневру.
Первенец Паоло, герцог Кверчетский, похоже, обделил свое семейство всякой привязанностью, решив уйти в приемные сыновья к собственным лошадям; клички последних постепенно менялись с модных при Бурбонах норманнско-рыцарских на англосаксонские. Руфус монаршей и одновременно английской кличкой обозначил эту перемену; за ним милости юного патриция стали оспаривать Свифтшур, Дестройер и Леди Фэйр. Под попонами и новыми именами они оставались все той же непокорной, недоверчивой, нечистокровной скотиной, которая, забыв о сыновних заботах Паоло, ставила не раз под угрозу саму жизнь приемного сыночка. В те годы Паоло стал вдобавок ухаживать за кузиной Анниной из семейства Мальвика; возможно, получить благословение приемных родителей ему бы и удалось, да только не дона Фабрицио, который на сей счет выказывал истинно сицилийское предубеждение против любых матримониальных планов потомства, и предубеждение это подкреплялось в данном случае изматывающим действием, какое оказывала фамилия Мальвика на отцовские нервы. Тем не менее это ухаживание, загасив тлеющий огонек родительской неприязни, окончилось заключением брачного союза несколько лет спустя.
Другие сыновья подрастали; старшие становились мужчинами и даже отваживались на тайные оргии в Палермо, а не в Палермо, так хотя бы в Неаполе. Вокруг барышень, юных и прекрасных, мало-помалу сгущалась голубовато-пепельная стылая аура, предвещавшая стародевство.
После затянувшейся помолвки, чья длительность была оправдана крайней молодостью Анджелики, Танкреди все-таки женился и, отягченный полотняными мешочками и двойными благословениями Леопарда и Седары, исколесил за год с женою всю Европу: Париж, Баден, Венеция, Лондон и Спа любовались этой очаровательной, расточительной парой; воистину несравненная красота юной княгини покорила – чисто платонически – немало даже очень привередливых сердец; а блестящее остроумие и аристократизм супруга привели к не столь платонической капитуляции немало женщин – хоть графинь, хоть гостиничной прислуги.
Тем временем на вилле Фальконери завершались обширные реставрационные работы, руководимые доном Фабрицио и финансируемые доном Калоджеро, так что голубки́ по возвращении обрели гнездышко, в котором плюшевые диваны и минтонские статуэтки не сумели полностью затмить благородных античных пропорций, однако полностью искоренили раболепный дух, слишком долго омрачавший эти покои. Танкреди был еще слишком молод, чтобы добиваться каких-либо определенных постов в политике, но благодаря деятельному нраву и недавно нажитым деньгам он сделался востребован повсюду и активно придерживался весьма выгодной позиции «крайне левого в стане крайне правых» – великолепного трамплина, который впоследствии позволил ему совершить восхитительные и снискавшие восхищение кульбиты; однако интенсивную политическую деятельность он умело скрывал за беззаботной легкостью речей, примирявшей его со всеми.
Падре Пирроне оказался вовлечен в запутанные и опасные распри своего семейства; с удовлетворением заметим, что ему удалось распутать эти козни, проявив добросердечие и мудрость, коих и следовало ожидать от столь благочестивого мужа, который даже из низости человеческой сумел вывести крайне любопытные обобщения.
Дворец Доннафугаты по-прежнему возвышался в барочном сладострастии орнаментов и фонтанных струй посреди самой черной сицилийской нищеты; под неусыпными заботами депутата и мэра дона Калоджеро Седары Доннафугата обогащалась будущими школами, коих были заложены лишь первые камни, и вырытыми канавами обещанной канализации.
Шевалье ди Монтерцуоло добился повышения и перевода в Гроссето, просидев год в Джирдженти и два – в Трапани; прежде чем покинуть Сицилию, он явился засвидетельствовать князю свое почтение и отблагодарить за явленную мудрость.