Торретта – это деревня километрах в двадцати от Палермо, в глубине острова, на высоте пятисот метров над уровнем моря. Из-за этой высоты слыла она местом здоровой свежести, на деле же была втиснута в узкую долину, над которой со всех сторон нависали горы, голые и отвесные; при отсутствии канализации, водопровода, почты и электричества это было одно из самых нездоровых мест на свете; заболевшие в моем доме и отправленные туда на поправку слабели, грустнели и месяца через три умирали. А народ жил в деревне грязный, темный – ни дать ни взять крысы, что бегали по тем вонючим переулкам.
Наш дом был «господским» и потому стоял на главной площади. Как и дом в Санта-Маргарите, но с немалыми отличиями. Во-первых, площадь Санта-Маргариты была широкая, зеленая, солнечная и окруженная домами, по меньшей мере приличными; а площадь Торретты была узкая, мрачная, замкнутая, с вечно влажным булыжником и золотистыми лепешками мульего помета. В центре ее располагался уродливый барочный фонтан, изливающий из трех труб единственную воду, какая была в деревне, и потому днем и ночью окруженный кольцом женщин и ребятишек с бидонами в руках и подлинно сицилийским презрением к любой форме порядка и очередности: крики, толкотня, свары и даже драки[276]. Дом наш был немаленький, но казался микроскопическим по сравнению с домом в Санта-Маргарите; с пяти его балконов открывался вид на площадь. Фасад, к сожалению, не прельщал типично сицилийскими радостными бело-желтыми красками, но был целиком белый с серыми провалами окон и балконов, настолько темными, что они казались оттененными выцветшим черным и напоминали родовую могилу, мрачную именно своим недобрым пророчеством.
Вследствие неумолчного гомона и неутихающей суеты вокруг фонтана жизнь наша протекала в основном в глубине дома; там комнаты выходили на террасу, обращенную к долине, одной из тех голых и унылых сицилийских долин, за которыми далеко-далеко виднеется синий лоскуток моря. С этой стороны воздух был бы свежим, а покой – абсолютным, если б под террасой, в десятке метров, не стояла громадная каменная чаша, куда женщины Торретты весь день шастали, поставив на плечо горшки, чтоб вывалить туда свои нечистоты. Поэтому от вони в Торретте нельзя было спрятаться ни с той, ни с другой стороны дома.
Вдыхая это зловоние, мы входили в дом Торретты по большой лестнице в два пролета, которая вела в переднюю…
Счастье и закон
В автобусе он всем мешал.
Пухлая папка с чужими бумагами, громадный сверток в левой руке, размотавшийся шарф из серого плюша, готовый раскрыться зонт – все это мешало ему достать обратный билет. Пришлось положить сверток на столик кондуктора, со столика посыпалась мелочь, он попытался нагнуться, чтобы собрать невесомые монетки; на задней площадке послышалось ворчание пассажиров, которые опасались, что из-за его возни автоматически закрывающаяся дверь прищемит полы их пальто. Он с трудом втиснулся в плотный ряд людей, державшихся за поручни. Он был худой, но неудобная ноша делала его объемистее монахини в семи юбках. Скользя по грязному полу и продираясь сквозь ненавистный хаос полного автобуса, он вызывал всеобщее недовольство: он наступал на ноги, ему наступали на ноги, его ругали, а когда он в довершение ко всему услышал за спиной некое словечко из трех слогов, намекавшее на неверность супруги, гордость заставила его обернуться, и ему показалось, что он сумел придать своему потухшему взгляду угрожающее выражение.
Автобус двигался по улицам, вдоль фасадов в стиле неуклюжего барокко, тщившихся прикрыть нищету домов, которая тем не менее выглядывала на каждом шагу. Мимо проплыли желтоватые огни магазинов, построенных лет восемьдесят назад.
Подъезжая к своей остановке, он нажал на звонок, чтобы предупредить водителя, что собирается выходить, в последний раз споткнулся о зонтик и наконец очутился на принадлежащем ему одному квадратном метре неровного тротуара. Тут он поспешил убедиться, что его дешевый бумажник цел и невредим, и облегченно вздохнул, наслаждаясь собственным счастьем.