— Очень любопытно-с, — поклонился ему Александр, — что вы говорили, — и задержал гостя вопросом: — Александр Иванович, вы полагаете, освобождение крестьян послужит совершенствованию нашей жизни?
— Разумеется. Только бы это случилось, а дальше люди увидят, что им нужно еще… Я собираюсь отпустить крестьян, будет это позволено мне или нет. Надо кому-то начинать…
Тургенев ушел. Рожалин продолжал:
— Сознаюсь, я не так давно полагал, самодержавие — благо. Полагал — русскому человеку нельзя без царя. Теперь же… повторись двадцать пятый год — я был бы на Сенатской площади! — Рожалин подошел к окну, в волнении забарабанил по стеклу.
Александр и Григорий изумленно переглянулись.
В студии наступила неловкая тишина. Трость, прислоненная Рожалиным к стене, неожиданно упала, со стуком покатилась. Павел Кваснин бросился поднимать ее.
Вдруг Рожалин, будто ничего не произошло, повернувшись к художникам, весело сказал:
— Вы говорите — Рим, Италия — столица искусств! А я скажу: кто не бывал в Альбанских горах, тот не знает, тот не видел Италии. Истинно, не для красного словца говорю. Сколь ни характерен Рим, а уж кто здесь только не растворился — варвары с востока и севера, азиаты, африканцы. Все-то понемногу оставили след и понемногу свели на нет чистоту романского народа. А в горах — вот вы съездите, сами убедитесь — там романский тип сохранился в первородном виде. Что ни лицо — то мифология, что ни фигура — то ваш Аполлон. Очень рекомендую, поезжайте, посмотрите — художникам это важно. Захотите, увидите знаменитую Витторию.
Ясно было, что посторонним разговором Рожалин прикрывал неловкость от своей горячности.
— Чем же она знаменита? — поддержал этот разговор Григорий.
— Да уж не богатством, как вон батюшка Павла Кваснина, или титулом, как княгиня Зинаида Александровна. В том-то и странность для нашего российского уха. Обыкновенная девушка-крестьянка. Ее же почитает вся просвещенная Европа. Старик Гете, говорят, перед смертью молился на ее портрет. А старик Торвальдсен, ваш наставник, вылепил ее бюст и никому не продает…
— Кто же она, эта Виттория? — на этот раз и Александр заинтересовался.
— Виттория — красавица. Вот в чем ее слава.
— Красавица? Красавица — и только? — Григорий хохотнул и добавил свое излюбленное: — Хай ий грец!
— Экий вы народ грубый, — улыбнулся Рожалин, — северяне с холодной кровью. Да уж коли на то пошло, я сам вас отвезу в Альбано. И завтра же! Эк вас Петербург-то засушил. «Красавица — и только», — передразнил он Григория.
— В самом деле, мы видим эти горы из окон каждый день, стыдно не побывать там. Не упустим случая, Григорий, раз уж Николай Матвеевич любезно соглашается быть нашим проводником, поедем, — Александр тоже, видимо, обрадовался перемене разговора. О батюшке больше не вспоминал.
— Для меня, наверное, это будет последняя поездка в горы, — вздохнул Рожалин, — скоро скажу я этой земле обетованной — прости. В Россию отправлюсь… Итак, если не придете на спектакль, до завтра.
Пропустив перед собой Павла Кваснина, Рожалин вышел из студии беззаботным щеголем. Художники опять многозначительно переглянулись. Вот каков этот учитель! Да ведь он опасный человек, бунтовщик.
Александр подсел к Григорию.
— Что скажешь?.. Слышал — он бы пошел на площадь… Зачем? Чтобы погибнуть? Нет, так зло не победишь, не остановишь. А как его остановишь? Ну, что ты молчишь?
— Мы с тобой, Александр, о чем и можем думать, так это о наших холстах да красках. Рожалин тут говорил: не дело искусства мешаться в жизнь. То-то и оно.
— Но есть же, есть другие способы, Гриша, кроме стрельбы, есть другие способы зло искоренить. Как их найти? Как сделать и царя и всех людей добрыми, терпимыми, справедливыми?
— О чем ты горячишься, Александр? Разве нам об этом беспокоиться? Меня вот Брюллов расстроил. Нам он сейчас важнее всего. — Григорий поднялся уходить, запел вполголоса:
Александр сказал:
— Не выйдет у нас с Брюлловым дружбы. Меня он не всякий раз и узнает. Я удивлен был, что он согласился прийти нынче… да вот не пришел все-таки.
Оставшись один, Александр принялся складывать и убирать эскизы, потом швырнул их в угол и сел перед картиной, не видя ее. Обида на Брюллова и неожиданная горячность Рожалина, готового пойти против царя с бунтовщиками, воскресили прежние петербургские чувства, страх, который до сих пор жил в нем, но был оттеснен итальянскими впечатлениями.
«Ах, Рожалин, — думал Александр, — так он хочет приблизить век золотой… Ему ли говорить столь страстно? Не был он в Петербурге в роковой день, не видел, как палят пушки, как сабли сверкают. Смирение и смирение перед грозным царем — вот что нужно, вот как и можно только жить… И он, и Тургенев одного не понимают: царь всесилен. И площадь не поможет. Он — помазанник божий. Его бог бережет…