— «Не кровь течет, но пламя в них», — повторил он, немного погодя, и добавил: — Я знаю, таков был и Рожалин, таков был Веневитинов, таковы были юноши — участники заговора 14 декабря, погребенные теперь в снегах Сибири. Каждый из них, как Пушкин сказал о Ленском, «для блага мира иль хоть для славы был рожден…».
Тургенев придвинулся совсем близко, сказал тихо:
— Вы, дорогой Иванов, из их поколения. Вам продолжать поприще Рожалина, служить отечеству!
И еще добавил:
— Слышал о ваших успехах. Поздравляю! Рад за вас. Однако, судя по двухфигурной композиции, великие итальянцы не подвигнули на грандиозное полотно?
Александр поколебался и сказал-выдохнул:
— Подвигнули!
В это «подвигнули» вложил огромный смысл. Это была клятва Рожалину, который хотел много добра сделать России и не успел, это была клятва служить отечеству.
— Подвигнули! — повторил Александр…
— Вот и правильно! — Тургенев обнял его, прощаясь.
— Как вы, Александр Иванович, поступили с крестьянами? Помнится, желали-с отпустить на волю… — вдруг спросил Александр.
— Что можно — сделано, дорогой Иванов, моя помещичья совесть чиста, — улыбнулся Тургенев, поправляя густые, но уже сильно побелевшие волосы.
— Ну и что же? Жизнь вольных крестьян преобразилась? Они не знают несправедливости и гнета?
Тургенев вместо ответа махнул рукой.
— Вот вы где! — раздался рядом бодрый голос Кваснина. — Здравствуйте!
Улыбка у него обаятельнейшая.
— Александр Андреевич, Лапченко покидает Рим. Проводить следует.
— Да, да! Конечно…
Кваснин принял горячее участие в судьбе Григория: списался с графом Воронцовым, отыскал докторов, выхлопотал деньги на дорогу в Россию. Григорий покидал Рим навсегда. Теперь уж ему не быть художником.
Григорий простудился в Понтийских болотах, куда ездил с Александром писать этюды. Простуда скоро прошла, но вдруг заболели глаза. Появилась светобоязнь. Предметы виделись сломанными. Потом стали расплываться их очертания, потом все исчезло…
До болезни он успел написать портрет Виттории, образ Христа для русской миссии в Лондоне по заказу графа Воронцова и картину «Сусанна и старцы», которую хорошо приняли в Петербурге. О Григории Лапченко заговорили. Но что ему известность, если уж больше он никогда не сможет взять в руки кисть? Его лечили в Риме и Неаполе. Теперь он видел свет, различал силуэты людей. Григорий всегда был подвержен меланхолии, а тут такое несчастье; наедине с Александром он каламбурил:
— Меня свет рая ослепил. Рожден был рабом, рабом бы и оставаться, не для меня счастье и свет на этом свете.
От таких шуток становилось вовсе горько.
Единственное, что утешало: Виттория любила его и вместе с ним уезжала в Россию — Воронцов позволил им поселиться в одном из своих украинских поместий.
Кваснин привел Александра к нанятой коляске. Григорий сидел в ней прямо, напряженно, казалось, его сковывал белый галстук, подпирающий подбородок. Был он по-прежнему красив, под стать Виттории.
— Это ты, мой друже! Как я рад! — услышал Григорий шаги Александра.
Александр обнял его, потом сел в коляске напротив, не выпуская руки Григория.
Кваснин велел веттурино трогать.
— В последний раз прокачусь по Риму, — проговорил Григорий, — как хорошо, что ты с нами, Александр.
Александр, наконец, обрел дар речи:
— Ничего, ничего, даст бог, возвратится зрение, и ты еще приедешь сюда…
Коляска шла медленно, то и дело останавливаясь у домов, где обитали русские художники. Александр помогал сойти Григорию, а Кваснин — Виттории. Прощальные визиты были коротки. Григорий больше молчал. Казалось, ему доставляло наслаждение слышать растерянные голоса художников, которые старались его ободрить.
На улице Сикста, возле дома, где прежде были студии Александра и Григория, вспомнили Рожалина.
Кваснин сказал:
— Вот бы кто порадовался вашей картине, Александр Андреевич.
— Оставьте, Павел Иванович! — Александр про себя даже выругал Кваснина за неосторожность, ему казалось, Григорию больно будет слышать о его успехе. Однако Григорий не огорчился.
— Александр Андреевич! Саша! Заклинаю тебя: работай каждый день, каждый час… и за меня тоже. Я верю в тебя.
Коляска остановилась у дома Ореста Кипренского. Кваснин соскочил, подбежал к дверям, взялся за молоток, но постучать не успел, двери распахнулись. Растерянно оглядывая гостей, вышла к ним жена Кипренского Мариучча, которая провожала доктора. Всхлипнув, она обняла Витторию.
— О, мадонна! Он умирает!
— Что такое? Как умирает?
Гости испуганно вошли в комнату, где лежал Кипренский. Полумрак, спущенные жалюзи… Не сразу увидели постель художника. Кипренский окликнул их:
— Молодежь нагрянула. Очень рад.
Он лежал у окон на высоко подложенной оранжевой подушке, желтый, худой, изможденный, глаза его лихорадочно блестели.
Как это может быть? Всего неделю назад Кипренский был на вилле княгини Волконской, здоров, говорил бодро об отъезде с Мариуччей в Петербург. Александр уже попросил Кваснина написать речь, которую, если не будет охотников, готовился сказать сам за прощальным столом. И вот…
— Орест Адамович, вы ли это? — не удержался Александр. Мариучча опять всхлипнула.