Одно участие побудило меня писать к вам; авось еще не поздно! Я ничего не имею против него, кроме презрения, которое он вполне заслуживает. Он не женится на вас, поверьте мне, покажите ему это письмо, он прикинется невинным, обиженным, забросает вас страстными уверениями, потом объявит вам, что бабушка не дает ему согласия на брак, в заключение прочтет вам длинную проповедь или просто признается, что он притворялся, да еще посмеется над вами и — это лучший исход, которого вы можете надеяться и которого от души желает вам:
Ваш неизвестный, но преданный вам друг НН».
Вообразите, какое волнение произвело это письмо на весь семейный конгресс и как оно убило меня.
Катя узнала в этом письме почерк самого Лермонтова!.. Но какова была сила любви ее к человеку, так жестоко ею потешавшемуся, можно судить по тому, что, когда родные отказали ему от дома, а ее принудили выезжать, при первой же встрече с ним в свете она не сумела от него отвернуться. Он подошел к ней.
— Господи, как вы изменились! Какое горе стерло ваши чудесные краски?!
Он глядел на нее с участием. Искра жизни закралась в ее душу.
— Хотите ли, — продолжал Лермонтов, — оставить за мной мазурку, мне нужно с вами поговорить!
И она все забыла! Она предалась надежде, что все, быть может, то было испытание, тяжелый сон, а отныне все пройдет...
Но настала мазурка, с каким волнением она села возле него, а он после долгих приготовлений сказал:
— Скажите, не влюблены ли вы случайно, но в кого же? не в..? — и он начал считать некоторых ее знакомых с колкими насмешками на ее счет.
На другой день еду туда, рано утром, чтобы во всяком случае не быть принятым. Вечером на балу я выражаю свое удивление Екатерине Александровне. Она сообщает мне страшную и непонятную новость, и мы делаем разные предположения, я все отношу к тайным врагам, которых нет, наконец, она говорит мне, что родные запрещают ей говорить и танцевать со мною; я в отчаянии и, конечно, не беру сторону дядюшек и тетушек...
Весна 1835 г.
От такого письма с другою сделалась бы истерика, но удар, поразив Лизавету Николавну в глубину сердца, не подействовал на ее нервы, она только побледнела, торопливо сожгла письмо и сдула на пол легкий его пепел.
Потом она погасила свечу и обернулась к стене, казалось, она плакала, но так тихо, так тихо, что если бы вы стояли у ее изголовья, то подумали бы, что она спит покойно и безмятежно.
На другой день она встала бледнее обыкновенного, в десять часов вышла в гостиную, разливала сама чай, по обыкновению. Когда убрали со стола, отец ее уехал к должности, мать села за работу, она пошла в свою комнату: проходя через залу, ей встретился лакей.
— Куда ты идешь? — спросила она.
— Доложить-с.
— О ком?
— Вот тот-с... офицер... Господин Печорин...
— Где он?
— У крыльца остановился.
Лизавета Николавна покраснела, потом снова побледнела и... потом отрывисто сказала лакею:
— Скажи ему, что дома никого нет. И когда он еще приедет, — прибавила она, как бы с трудом выговаривая последнюю фразу, — то не принимать!
Лакей поклонился и ушел, а она опрометью бросилась в свою комнату.
Утром дело усложнилось. Я уже сказала: чувство чести сильно развито в нашем семействе, — и тетеньке было очень жутко при мысли, что безыменное письмо — как оно ни благонамеренно — заподозревает, однако, ее приемную дочь в возможности увлечения. Муж ее, встав ранее обыкновенного, разведал от людей, что письмо было принесено — даже не почтальоном, а кем бы вы думали? — хозяином... мелочной лавочки... лежащей наискосок! Дворецкого отрядили к нему за справками: — кто дал тебе вчера письмо? — Остановились сани в одну лошадь, кучер дал ему конверт, сказав: «Отнеси-ка брат, на генеральскую квартиру, да скажи, чтоб отдали старшей барышне...»
Вы только представьте себе весь ужас нашего положения. Ослава сделана: — лавочник! люди! — Остается предотвратить гибель. Кто же этот неотразимый соблазнитель? — Когда начались допросы, Ек. Ал. не запнулась назвать того «кто ум и сердце волновал» — мои. Но мои бурные чувства не укрылись от родных, и они единогласно сказали: «Нет, нет это по части Лизы». Дядя Н. В. Сушков своею решительностью и проницательностью добрался до истины, он потребовал себе бумаги: почерк стихотворений 1830 года, и на романе г-жи Деборд-Вальмор, и на вчерашнем письме оказался один и тот же. Все трое судей сильно вознегодовали на мальчика, осмелившегося так потешаться над девушкой и переслать ей подобное письмо.
Дня через три после анонимного письма... Мишель опять приехал, его велели не принимать... И он уехал — в последний раз был он в нашем доме.