Словом, хотя собственный жизненный опыт Лермонтова и давал основания писать стихи о «роковых страданиях», для драмы, писанной прозой, особливо для драматического диптиха, их определенно недоставало, тем паче что Михаил Юрьевич сделал героем первой части («Люди и страсти») не зеленого юнца, каким был в ту пору сам, а молодого человека двадцати двух лет (его приятелю и сопернику гусару Заруцкому и того больше – двадцать четыре). По понятиям тех лет это уже не юноши, а взрослые люди, применительно к которым чрезмерная, а-ля Вертер, чувствительность, извинительная в шестнадцатилетнем подростке, и не к лицу, и не по летам. Крайне неубедительным, ежели считать Юрия Волина («Люди и страсти») двойником автора, воспринимается и возмущение отца Любови, двоюродной сестры героя, в которую тот не на шутку влюблен. При тесноте и сообщительности тогдашнего московского общества, со сложнейшим переплетением дальнеродственных связей, на легкие отроческие влюбленности в кузенов и кузин (всех степеней родства и свойства) смотрели сквозь пальцы. Иное дело брак. Ничего подобного с самим Лермонтовым не было и в помине, хотя он, по собственному же признанию, будучи мальчиком, однажды украл у двоюродной сестры (на самом деле тетки) бисерный синий шнурок. К тому же в холерную зиму, равно как и все последующие месяцы (до встречи с Варварой Лопухиной в ноябре 1831 года), он был, как уже упоминалось, увлечен девушкой, с которой никакими родственными ниточками повязан не был (Натальей Федоровной Ивановой).
Считая текст этой драмы полностью автобиографическим, лермонтоведы, и я, увы, вслед за ними, полагали, что бабка Михаила Юрьевича, после того как Благородный пансион, дававший окончившим полный курс «одинакие» с выпускниками университетов права, был преобразован в обыкновенную гимназию, обсуждала со сведущими людьми заграничный образовательный вариант. Вряд ли вопрос стоял так серьезно, как в драме: уж очень опасные вести поступали из Парижа,[25]
да и Мишель был слишком молод, чтобы отправлять его за границу одного. Однако не исключено, что, подключив родных и знакомых, соответствующие справки на всякий случай госпожа Арсеньева все-таки навела. А значит, тем или иным путем, через Мещериновых либо вдову Дмитрия Екатерину Аркадьевну Столыпину, державшую в Москве открытый дом, наверняка проведала: Авдотья Петровна Елагина, стеная и плача от тягостной разлуки, отпустила-таки в Неметчину двух своих сыновей от первого брака – Ивана и Петра Киреевских.Первым, еще в 1829 году, отправился в Германию младший, двадцатидвухлетний Петр, а некоторое время спустя за ним последовал и старший – Иван. Петр ехал по собственной воле, он был, что называется, германофилом. Что до Ивана, то вот как объясняет мотивы его неожиданного бегства из Москвы Михаил Осипович Гершензон: «У него было в это время много самых пылких литературных планов, но, по обстоятельствам чисто личного свойства, ему пришлось на время оставить литературу: любовь к девушке… и неудачное сватовство настолько потрясли его, что по совету врачей он уехал в Германию».
Уточним: как и в драме Лермонтова, влюбленных разлучили, потому что родственники девушки сочли невозможным брак между молодыми людьми, связанными родством. Было ли родство единственной причиной отказа, мы не знаем, но похоже, что это скорее предлог, так как отказавшая Ивану девица года четыре спустя вышла-таки за него замуж. Супруга Ивана в семействе Елагиных-Киреевских оказалась совершенно чужеродным элементом – жадным и мелочным, атмосфера елагинского дома, все населенцы которого исповедовали
М.О.Гершензон по свойственной ему деликатности на сей счет не распространяется, однако в очерке о Петре Киреевском, повествующем о странной его судьбе, все-таки этот момент не скрывает: «1836 год (то есть всего через год после женитьбы Ивана. –
Но знал ли обо всем этом Лермонтов? (Я имею в виду не семейный раздел, а историю сватовства Ивана Киреевского, реакция на неудачу которого была столь чрезмерной, что матушка несчастного влюбленного была вынуждена обратиться к врачам.) Не мог не знать.