А арестованных не надо было вести к виселице, они сами подошли. Спокойно, без усилий переступая через страх перед смертью, с достоинством – понимали, что очень скоро наступит конец их мучениям, за смертью начнётся бессмертие и так больно, как было раньше, уже не будет. Главное, так больно больше не будет. Они были так спокойны, что Шичко позавидовала им.
Они умрут за Родину, за землю, на которой жили, а за что будет умирать она? Наивный вопрос! Но вопрос этот бывает наивен только до той поры, пока не коснётся человека впрямую, а когда коснётся и окажется, что высокой цели, оправдывающей смерть, нет, то приговоренный будет выть тоскливо, словно волк, угодивший в капкан, извиваться, кусать себе локти и просить маму, чтобы родила его обратно…
Никаких речей произносить она теперь уже, конечно, не станет – не та ситуация сложилась, и настроение приподнятое (для одних массовая казнь – тоска лютая, для других – способ отличиться) сошло на нет, было оно и не стало его, умеет герр комендант портить праздники людям, в общем, всё не то… «Надо быстрее сделать дело и – домой, домой, – решила Шичко, – плевать, в конце концов, на гауптмана с его доберманьей спесью, моноклем, увлечённостью Шопенгауэром и мужской никчемностью», – у него своя жизнь, а у Шичко своя.
Она ощутила, как за воротник ей заполз холод, вцепился в кожу. Начальница полиции втянула голову в плечи, будто неопытная мокрогубая девчонка, перекрывая дорогу неприятной колючей струйке, и снова сделала решительный взмах рукой, подгоняя подчинённых:
– Не валандайтесь, живее действуйте!
Те подсадили арестованных на табуретки, накинули им на головы тяжелые мёрзлые петли.
Девчата-близнецы держались мужественно, молчали, тела их были невесомы, любой малый порыв ветра, даже самый ничтожный, способный лишь пыль с дороги поднять, мог сдуть их с табуреток, но ветра не было. Октябрина тоже молчала, глядела какими-то неживыми, словно бы остановившимися глазами на заснеженные крыши Росстани и молчала, держалась мужественно. А вот паренёк хотя тоже держался, не сваливался с табуретки, не гнулся, но глаза его были полны слёз – умирать не хотелось.
Шичко подтянула перчатки, будто голенища сапог, подошла к Октябрине, глянула ей снизу вверх в глаза – Шичко показалось, что Октябрина сейчас попробует вымолить прощение, заголосит, но всё произошло иначе.
Глаза у Октябрины ожили, проклюнулся в них неясный далёкий свет, она измерила взглядом начальницу полиции с головы до ног, пожевала избитыми губами, словно бы хотела что-то сказать, но не произнесла ни слова – вздохнула прощально и плюнула Шичко в лицо. Плевок цели не достиг, но разъярённая Шичко едва не подпрыгнула в воздух, зашипела по-кошачьи зло, развернулась, прочнее устраиваясь на земле, и лихо, ловко, не сходя с места, ударила сапожком по табуретке.
Табуретка отлетела в сторону. Октябрина повисла в петле.
Следом Шичко выбила табуретку из-под ног паренька, тот дёрнулся в воздухе, словно бы в него попала автоматная струя, нашпиговала тело свинцом, изогнулся мученически, пытаясь рукой дотянуться до шеи, и стих.
– Ну а вы, сучки малолетние, сталинские, может, вы чего-нибудь хотите сказать всем нам? – Шичко остановилась перед девочками-близнятами, поиграла желваками, сёстры почему-то злили её больше всех.
Одна из сестёр неожиданно выпрямилась, хотя ей на шею давила жёсткая грузная петля, приоткрыла побелевшие, заплывшие от побоев глаза, внезапно брызнувшие тяжёлой взрослой ненавистью, ещё чем-то, что обожгло начальницу полиции, и проговорила негромко, собрав на это последние силы:
– Ты сама сучка! – так же, как и учительница, пожевала вспухшими синими губами и плюнула в Шичко. Добавила, опасно покачнувшись на табуретке: – Гитлеровская.
– Доченька! – понёсся над угрюмо колыхнувшейся площадью крик, силы вконец оставили девочку, она сникла, и в то же мгновение Шичко выбила из-под неё табуретку.
Девочка – то ли Вика это была, то ли Вета, не понять, ни один человек на площади из знавших близняшек не разобрал этого – по-птичьи выкинула в стороны руки, будто крылья, и повисла над землёй. Людям, стоявшим около виселицы, показалось, что она куда-то полетела…
Следом Шичко выбила табуретку из-под ног второй девочки.
Не произнеся больше ни слова, Шичко круто развернулась на одной ноге – сделала это красиво, по-офицерски, словно бы её специально обучали шагистике, издали козырнула коменданту и направилась к дому, в котором располагалась полицейская управа.
Гауптман, глядя ей вслед без всякого монокля – стёклышко опешивший человек просто забыл навесить на глаз, так дурно он почувствовал себя, – только головой покачал. И непонятно, что это было – то ли осуждение, то ли восхищение, то ли ещё что-то, всколыхнувшее душу его, во всяком случае, вести себя так, как вела Шичко, он не умел, пороху на это не хватало и ещё чего-то – взрывчатки, способной рвать сталь, что ли…
Шичко очень быстро пришла в себя. Первым делом вызвала в кабинет старшего полицая, раскрасневшегося от холода, отчего-то весёлого – уж не от казни ли? Спросила: