– В село вместе не суйтесь, – предупредил их Ломоносов, – один пусть обязательно останется… На атасе. Ты, Ерёменко, человек шустрый, сообразительный, тебе сам бог велел пойти в райцентр, ты из любой передряги выкрутишься, немцы не страшны, а ты, Рыжий, останься на стрёме… Впрочем… – Ломоносов махнул рукой. – Действуйте по обстановке… – Ломоносов пожевал губами, в горле у него что-то булькнуло, поплыло, потекло, и он не сумел ничего больше сказать, вновь махнул рукой: идите, мол.
Расстроенный вид Ломоносова говорил о многом. Разведчики ушли.
Километрах в двух от Росстани в дупле старого кряжистого дуба у них имелась схоронка – очень нужная в условиях леса вещь, туда они прятали одежду. В холодную пору без костров не обойтись, любая тряпка пропитывается дымом настолько, что её невозможно даже поднести к лицу – крутой запах щиплет, выворачивает наизнанку ноздри, любой немец, даже безносый, по пропитанной дымом одежде безошибочно угадывает в партизане партизана, поэтому в лесной телогрейке либо в армянке было опасно появляться в райцентре – это провал, вот разведчики и переодевались, подыскав для одежды подходящее дупло… Свернули они к схоронке и в этот раз.
Ерёменко натянул на плечи зипун, зябко передёрнул плечами – слишком тот охолодал в дупле, свою телогрейку скатал в комок, внутрь сунул ушанку с красногвардейской звёздочкой, перетянул свёрток ремнём. Одёрнул на себе зипун, на голову напялил облезлый заячий треух – и мгновенно превратился в забитого несчастного селянина, явившегося в райцентр, к властям здешним искать защиты от притеснений старосты, ну, ни дать ни взять, заморенный, задавленный хлопотами, бесправный сельский мужичок…
Ерёменко, будто заправский демонстратор одежды, крутнулся перед Игнатюком, словно на помосте:
– Ну, как, Рыжий?
Тот вздёрнул торчком большой палец:
– Во! От деревенского дурачка не отличишь.
– Дымом от меня сильно пахнет?
Игнатюк покрутил носом, пофыркал, посопел, шумно втянул ноздрями воздух, также шумно выдохнул.
– Говнецом попахивает, а дымом… дымом – нет!
– Рыжий, не дразни дядю!
– Я честно говорю: говном попахивает, дымом нет.
– Это хорошо, – довольно произнёс Ерёменко. – Держи! – Отдал Игнатюку автомат, сумку с запасными рожками и пистолет.
– Пистолет, может, оставишь?
– Нет. У меня есть оружие получше пистолета. – Ерёменко достал из кармана нож с выщелкивающимся лезвием – месяц назад нашёл его в ранце у одного убитого мотоциклиста, научился прилично пользоваться им. Щёлкнул кнопкой и произнёс горделиво, а главное, к месту: – Стреляет без промаха. Осечек не бывает.
Но на Игнатюка эта горделивость впечатления не произвела, он шмыгнул носом, подцепил рукавицей простудную влагу и пробурчал, недовольный тем, что Ерёменко не прислушался к его совету:
– Не говори «гоп», пока плетень не одолеешь. Вернёшься назад живой, целый, без красной вьюшки, размазанной по физиономии, тогда и скажешь.
– Ладно, не бурчи, Бурчалкин. Лучше молись за меня, пока я буду находиться там… – Ерёменко повёл головой в сторону, в которой находился райцентр.
– Договорились. Вали и… и возвращайся побыстрее. Не то мне тут одному будет скучно. – Игнатюк поспешно замаскировал дупло, критически оглядел напарника со стороны и двинулся за ним следом. Пробормотал на ходу: – Бурчалкин, Бурчалкин… Ну и словечки же ты подбираешь, брат Митюха!
Он довёл Ерёменко до опушки леса, там достал из кармана гранату, подкинул её в руке. Попросил:
– Возьми с собой хоть гранату… На всякий случай. Мало ли что!
– Гранату давай, – неожиданно согласился Ерёменко, сунул её за голенище валенка, подёргал ногой. – Нет, неудобно. – Переложил её в карман зипуна. – Пусть побудет пока тут, погреется. – Не прощаясь, не произнеся больше ни слова, натянул треух на глаза и двинулся через поле к райцентру, к темнеющим разноликим приземистым домам.
Игнатюк долго стоял на опушке. Одинокая, наполовину съеденная пространством фигурка вызвала у него невольное щемление, почти боль, родила разные тоскливые мысли, от которых, если честно, на войне надо освобождаться, иначе рванёт, как та граната, и от человека только одни подошвы да ногти и останутся… Тьфу! Игнатюк до боли вглядывался в поле, залитое ровной седой белью, не выпускал из глаз неторопливо бредущей фигурки до тех пор, пока фигурка не исчезла совсем – её растворили снега, снега, снега…
Ерёменко благополучно добрался до площади, где располагалась виселица, а на верёвках продолжали раскачиваться четыре негнущихся, превратившихся в камень тела, несколько минут стоял там, шмыгая носом и внимательно рассматривая повешенных, словно бы хотел запомнить эти лица, внезапно сделавшиеся ему дорогими, на всю жизнь.
Долго находиться тут было нельзя, его уже приметил дюжий полицай, стоявший на часах у трупов, цепким взглядом он оглядел Ерёменко с головы до ног и поинтересовался с ухмылкой:
– Ну что, нравятся?
– Да как сказать… – попытался уйти от ответа Ерёменко.