Налетали иногда утки. Сначала мы постреливали, но вскоре от занятия отказались: очень уж много времени уходило на судоводительские маневры к подбитой дичи – то в сторону, то вообще назад, да поближе подплыть, чтобы дотянуться удобно было.
Взошло солнце.
– Вон, видишь, плато?! – воскликнул Пучкин.
Я обернулся. Впереди, за тростниковыми островами, казавшимися отсюда сплошною стеной, виднелась тянущаяся вдоль горизонта возвышенность с плоским, словно по линейке отчерченным верхом.
Опять пошли заросли и становились все гуще. Мы путались в лабиринтах и, теряя из виду берега, ориентировались по солнцу. Несколько раз попадались рыбацкие сети. «Во! – приободрялся Пучкин. – Уже близко!» Но час проходил за часом, а тверди не было.
Озеро стало мелеть, наконец лодка и вовсе увязла – я вылез и поволок ее за собой. Пучкина пассажирская роль заметно смущала, однако помочь он при своей малорослости ничем не мог: мне самому едва не захлестывало за отвороты бродней. Дно делалось все более илистым, и тут Пучкин не выдержал: скинул сапоги, босиком махнул через борт и погрузился в топь чуть ли не с головою. Потащили вдвоем.
– Ил – из-за того, что ветром пыль с плато надувает, – изрек Пучкин.
Он был прав – теперь уже оставалось немного. Сначала мы увидели знак – тур, сложенный из плитняка на вершине утеса. «Держать туда», – указал штурман. Потом разглядели и постройки. «Я же говорил! – обрадовался он. – Люди!».
Вода кончилась. Бросив лодку, мы пробрели сколько-то по грязи, потом – по белому, словно снег, соляному налету, и у подножия плато нам открылась езженая дорога. «Спасены», – заявил Пучкин, и мы попадали в иссеченную протекторами дорожную пыль...
Поселок, расположившийся на склоне, был мертв. Переходя от строения к строению, мы обнаруживали всюду следы разрушения и тлена: осколки стекла, ржавые кровати с матрацами, рассыпавшимися в прах от одного прикосновения, ветхую выгоревшую одежонку. Стемнело. «И переночевать негде», – вздохнул Пучкин. Переночевать, хотя бы прилечь, действительно было негде.
Мы прошли поселок насквозь до того места, где с плато спускалась к нему дорога. Фонарики наши высветили колеи, поросшие жухлой травою, закрытый шлагбаум и рядом со шлагбаумом – столбушок с жестяным щитом. Обойдя столбушок, Пучкин посветил на щит и вслух прочитал: «Лепра»...
«Слышь, – спросил он меня, – а что это такое?» Я начал было объяснять, но Пучкин перебил: «А! Знаю, это – “больной поселок”, он брошен, где-то рядом должен быть “здоровый поселок”, и там кто-то живет: не то рыбаки, не то пастухи – не помню, но кто-то есть, мне рассказывали».
Пройдя вдоль берега, нашли мы и «здоровый поселок», тоже, впрочем, разрушенный, но одно саманное строеньице сохраняло вполне жилой вид и оказалось населенным: только торкнулись, только отворилась нам дверь, как начались приготовления к праздничному ужину. Мы, кажется, и познакомиться с хозяином не успели, а он уж спросил:
– Барашка? Индюшка?
– Верблюд, – отвечал Пучкин, располагаясь на кошме.
– Нет верблюд, – повинился хозяин.
– Тогда уйду, – пригрозил Пучкин, но смилостивился: – Так и быть, валяй индюка.
– Зачем? – спросил я его, когда хозяин ушел. – Мы же не голодны, не съедим, да потом – столько ждать, уснем ведь.
– Уснем так уснем, – сказал Пучкин. – Если бы мы отказались, он бы до утра не отставал, все уговаривал бы.
Сделав необходимые распоряжения, хозяин вернулся с чайником и пиалами – началось... Мне уж доводилось попадать на дастархан, и я знал, что это не столько принятие пищи, сколько вожделенное времяпрепровождение уважающих себя восточных мужчин: «Рай – это вечный дастархан», – объяснял как-то прежний напарник мой, профессор тутошнего университета.
Керосиновая лампа, стоявшая на полу, едва светила – друг друга-то мы, конечно, видели, но разглядеть лицо хозяйки, возникавшей время от времени из кромешной тьмы, долго не удавалось.
Выяснилось, что хозяина зовут Ложка.
– Лешка? – переспросил я.
– Нет, – и отрицательно покачал головой, – Ложка.
Было у него и другое имя – настоящее, но очень уж труднопроизносимое даже по восточным понятиям. Родители явно перестарались: в одно имя собрали все свои мечтания и надежды – натуральнейший манифест. Нынешнее же имя было, по сути, прозвищем. В молодости, браконьеря с приятелем, они додумались окликать друг дружку не по имени, а, чтобы запутать инспектора, «секретными словами»: приятель законспирировался кличкой Вилка, а хозяин наш обозначился соответственно Ложкою, да так на всю жизнь Ложкою и остался.
– Мой жена зовут Анна Ивановна, – гордо сказал хозяин. – Он – русский.