Виктор и Ашихэ подождали, пока тлевший на небе закат совсем угаснет. Только тогда они двинулись к тому месту, где черный колодезный журавль торчал в воздухе, как виселица. Прогнившая ограда развалилась под напором разросшегося, одичавшего сада… Вишни уже, созрели, но отдавали терпкой горечью, как и все вокруг. Двор зарос чернобыльником. Здесь все еще пахло полынью — ведь она повсюду следует за человеком и долго еще остается там, где было его жилище. Свежие груды песка и щебня не смягчали тяжелого впечатления, которое производили эти места, покинутые людьми и снова возвращенные лесному морю.
Виктор и Ашихэ раздвинули траву и легли. До утра оставалось несколько часов, но, несмотря на усталость, обоим не спалось. Ашихэ думала о форте: никогда еще японцы не пытались проникнуть так далеко в глубь лесного моря. И эту попытку надо было пресечь в самом начале. Но где искать людей, способных это сделать? Кого известить?
Виктор думал о том же. Лежать было неудобно — что-то кололо его в бок. Он стал шарить в траве, думая, что это камень, но это оказался кусок бронзы. Быть может, пепельница отца? Так же расплавиться в огне пожара могли, впрочем, и подсвечники из спальни родителей или та игрушечная пушка, из которой он и Пэн стреляли горохом в цель. Если бы знать, что было здесь, где сейчас лежат он и Ашихэ, какая из комнат, тогда легче было бы угадать, что это за кусок бронзы… Но вокруг только бурьян, трава да горький запах полыни.
Виктор сунул в карман слиток бронзы, лег на спину и привлек к себе Ашихэ.
— Спрячься от мошкары!
Мошкары здесь, в открытом месте, на ветру, было, правда, меньше, чем в лесу, где она стояла в воздухе густой пеленой. Здесь ее еще возможно было отгонять. Виктор обмахивал одной рукой обнаженный затылок Ашихэ и по временам нежно поглаживал ее спину в порыве горячей благодарности. Он понимал, что она не прижималась бы так лицом к его груди, если бы презирала его за то, что недавно произошло, если бы между ними родилось отчуждение.
Он почувствовал, что Ашихэ улыбается в темноте.
— Не удалось-таки тебе…
Он не знал, что она хотела этим сказать, но не стал допытываться и только крепче прижал ее к себе. А она в ответ легонько потерлась раз-другой лбом о его плечо, словно подтверждая: да, да. Как он любил эту уже знакомую ему ласку!
— Ты пришел из тюрьмы и подумал: вот фанза и женщина, обе покинуты. Они мне нужны, я возьму их себе… Тебе ведь тогда оставалось одно — жить в тайге, и ты хотел жить, как тигр, правда?
— Насчет себя ты не совсем права. Но ты уже второй раз меня этим попрекаешь. Должно быть, тебе было очень больно?
— Совсем недолго. Я скоро поняла, что тебе не удастся сохранить эту напускную хищность.
— Откуда такая уверенность?
— Ах, Вэй-ту, невозможно быть тем, кем ты не родился. Знаешь, я не раз говорила с тобой тихонько, когда ты спал. Вэй-ту, говорила я тебе, твое сердце никогда не было пусто. Ты всегда кого-то любил: мать, отца, родину свою, Польшу, хоть и не знал ее. А когда у тебя все это отняли, ты полюбил Люй Циня и Волчка. Как же ты мог бы не полюбить женщину? Не обязательно меня — я не так — самоуверенна, чтобы это думать. Но какую-нибудь женщину.
— Ты отлично знаешь, что стала для меня родным домом и отчизной.
— Ну вот, потому-то я и иду с тобой.
— И не колеблешься? Не сомневаешься во мне? А если недостоин твоей любви?
— Мне это и на ум не приходило.
— Ашихэ, не говори со мной, как с больным. Ты видела моё позорное поведение, подсмотрела мой стыд и муку, а притворяешься, будто ничего не случилось, будто болезнь излечима. Я бы должен тебя возненавидеть, но, кажется, только теперь полюбил по-настоящему… Но не в этом дело. Мы идем на страшный риск. И, быть может, это наш последний разговор. Так будем же искренни до конца.
— А я действительно за тебя спокойна. Что бы ни случилось, ты будешь держаться лучше, чем всякий другой на твоем месте.
— Но скажи, откуда у тебя такая вера в меня? И это после вчерашней моей выходки? Я хочу это понять.
Ашихэ приподнялась на локте — вопрос, видимо, застал ее врасплох.
— Но когда ты дрался с ними у Тигрового брода, один против целого отряда, разве ты боялся?
— Нет. Злоба во мне кипела, и я хотел отомстить.
— А когда охотился за пантами? Вспомни-ка те ночи. Даже Хуан Чжоу, храбрейший из охотников, говорит, что не бывает ночей страшнее и что с него довольно.
Виктор не мог не признать, что она права. Когда сидишь в вырытой тобою яме у вспаханного копытами солончака, подстерегая оленя, и ночь так темна, что едва-едва можно различить белую тряпочку на конце ствола, то не знаешь, кто идет: может, олень, а может, и тигр, который в эту пору бродит по следам оленей, или еще более проворная и кровожадная, а потому и более опасная кошка — белая пантера, ирбис. Ни зги не видать. Сидишь неподвижно, отданный на съедение комарам, нельзя даже шевельнуть рукой или головой. А слух и нервы напряжены. Ведь каждый шорох может означать последнее движение хищника перед прыжком его сверху в эту проклятую яму, прямо тебе на затылок…
— Да, в эти ночи нервы могут сдать…
— И тебе было страшно?