«Через Варшаву, бывшую столицу карликового государства, — которое даже не имело права на существование проходят бесконечные ряды пленных, взятых нашим союзником под Москвой…»
Наконец-то! Авось, покажут Лазенки, Замок, Зигмунтову колонну, на которую иногда садятся — пролетающие журавли…
Но показали серые дома и кое-где развалины, снег, смешанный с грязью — зима там, видно, мягче, чем в Маньчжурии, — седую реку в легком утреннем тумане… Потом мост Кербедзя, харбинца — ведь он был первым вице-председателем правления КВЖД… Дальше — колонна Зигмунта, но такая маленькая, что на ней и ворона не сядет. И вереницы военнопленных. Шли они медленно от моста вверх, изнуренные, в лохмотьях, шлепая по — грязи босыми или замотанными в тряпки ногами. Конвойные были угрюмы, не поднимали глаз. Женщина на тротуаре плакала. Какой-то паренек в пальто с поднятым воротником вдруг обернулся, глянул прямо в объектив — и Виктор вздрогнул.
В зале зажгли свет, музыка играла какие-то отрывки, то веселые, то сентиментальные, несколько опоздавших топтались между рядами, а Виктор ничего не замечал, пронзенный этим взглядом варшавского паренька. Он не запомнил, какие глаза, какое лицо у того, но стало вдруг как-то пусто на душе, тяжко до слез, как будто сам растоптанный город смерил его только что страдальческим, но гордым взглядом.
А Рысек и Манек продолжали разговор. Ведь рядом не было никого, кроме какого-то парня из тайги, и они беседовали свободно, не стесняясь.
— …скажу тебе точно — это продолжалось двадцать дней. Наступали три армии, но Варшава оборонялась. У тех — танки, бомбардировщики, тяжелая артиллерия, а Варшава не сдавалась! В ней оставалось еще немного солдат, — ну и население. У кого была винтовка, тот садил из нее, швырял гранаты, но больше всего шли в ход бутылки с бензином… И так двадцать дней!
— Честное слово, Рысек, я бы не задумываясь пошел в нашу армию!
— Так иди.
— Ну, знаешь… А родные?
— Тогда сиди на месте. А были такие, что оставляли родных и шли.
— Но не из нашего класса.
— Из нашего класса, Манюсь, только один поступил как поляк. Как вспомню про него, беднягу, и про эту трагедию…
— Ты о Витеке?
— А о ком же еще? Ты со мной согласен?
— Жаль его, конечно. Орлом он не был, но…
— Ах ты дрянь этакая!
— Что-о?
— Если хочешь точнее, могу и по-латыни: geotrupes stercorarius[16]
! Не воображай, будто твой жалкий, куриный умишко видит дальше и яснее с тех пор, как ты служишь бухгалтером у достопочтенной фирмы наследников Сюй Цзин-чэна, которого в свое время перепилили пополам деревянной пилой…— Да какая муха тебя укусила? Чего ты бесишься?
— А ты не заявляй этак свысока — «орлом он не был»! Ты-то кто? Жук на японском навозе! И я тоже. А Витек боролся…
— Ну, не знаю. О нем столько ходило слухов, но в конце концов мы ничего толком не знаем. Только то, что он погиб, — вот и все.
— Нет, не все. Он — герой, понимаешь? Когда убили его родителей, он засел над оврагом и дрался с целым взводом. Один! Половину взвода уничтожил — стрелок-то он первоклассный! Потом добытым в бою штыком пригвоздил свой аттестат к кресту на могиле и ушел в горы к Среброголовому.
— А дальше что?
— Видишь ли, в бою под Шуаньбао партизаны дали Витеку такое задание…
Молодые люди наклонились друг к другу, и Рысек понизил голос до шепота. Как Виктор ни напрягал слух, ему удавалось расслышать только отдельные слова — обрывки рассказа о его собственных подвигах в отряде красных партизан.
— Да, он боролся и погиб, как настоящий поляк: за нашу и вашу свободу!
— Да верно ли это?
— А как же! Я сам слышал от Средницкого.
— Ну, если от Средницкого… Кстати, как его дела?
— Должно быть, хороши. Выглядит франтом, а на какие средства живет — бог его знает. Вертится, говорят, около японцев. Ручаться за его «нейтральность» я бы не стал. На всякий случай будь с ним осторожен.
— Неужели уж до того дошло?
— Да. Мне Тао говорила…
Они опять зашептались, потом отодвинулись друг от друга, так как в зале погас свет и началась «Любовь самурая».
«Так вот оно что!» — подумал удивленный Виктор.
Значит, товарищи втихомолку о нем говорят, гордятся им. Они довольны тем, что хоть сами и не сражались под Шуаньбао, но он их там представлял, и это их некоторым образом оправдывает. Да, да, все-таки один из выпускников гимназии имени Генрика Сенкевича отдал жизнь за свободу Китая: он, Виктор Доманевский!
Он невольно задрожал, потрясенный тем, что его соотечественники как бы требовали от него геройской смерти в рядах китайских партизан. Это естественно, даже необходимо — и, видно, из всей польской молодежи в Маньчжурии он, Виктор, наиболее подходит для роли самоотверженного борца.
Что ж, собственно, лучше не опровергать этой легенды. Он уедет, никем не узнанный, и если даже погибнет где-нибудь в Африке (поляки, кажется, сражаются сейчас под Тобруком) — тем лучше. Если же завтра Петр Фомич не гарантирует ему скорого отъезда, то медлить незачем, надо и в самом деле идти к этому Среброголовому. Ашихэ его отведет.