Иной раз Арсений тоже спускался к речке, потрафляя сыну, удил вместе с ним сорожек и ельцов: самый клев в эту пору. Холодновато пахло черемуховым цветом, опавшие лепестки снежинками несло по течению. И опять с чувством новизны смотрел Арсений на неутомимое движение воды, на хлопотливо бегавшего по запеску куличка-перевозчика, на сына, подросшего за его отсутствие. С каждым днем он восстанавливал в себе душевное равновесие. Рана на ноге тоже совсем заживилась, так что и повязку снял.
По крестьянской привычке он не мог долго усидеть без дела: надумали с отцом подрубать осевшую баню. Арсений привез из лесу сосновые бревна, и застучали на все Задорино топоры. Пусть маленькая, но это была первая послевоенная стройка, обрадовавшая деревню. Тотчас потянуло к Куприяновой бане мальчишек, подолгу торчали они на огороде, наблюдая, как бойко сверкают плотницкие топоры. Витюшка здесь коноводил. Еще бы! У него была губная гармошка и отцовская пилотка со звездой. Проходя мимо, заглядывали и взрослые. Наведывался старик Маркелов, подгонял к реке стадо коров Павел Захаров, угощал своей «картечью», как он называл рубленый самосад.
Иван Матвеевич будто помолодел, оживился. Заткнув под картуз складной метр, он ходил вокруг бани, тыкал топором в нижние иструхлявевшие бревна, прикидывал, какие заменить, как лучше приспособить ваги. При этом он то довольно гудел в нос, то рассуждал вслух:
— Сейчас мы тебя, голубушку, вывесим в самолучшем виде: не велика хоромина, нам теперь любое дело податливо. Подкатим под тебя новые-то смолевые — полста лет простоишь, а то нахохлилась, гляди того, под гору покатишься. Эх, у Трофимова у Вани сидят голуби на бане… — начинал и не мог вспомнить дальше припевку.
Арсений вырубал угловую «чашку», янтарные щепки так и брызгали из-под топора. В самой силе мужик. Рубаху скинул, спину и плечи накалило солнцем до красноты.
— Оденься, слупит кожу-то, — подсказал Иван Матвеевич. — Я смотрю, ты бойко хвощешь, не разучился плотничать.
— Говорю, что последний год мосты строил в желдорбате, можно сказать, из рук не выпускал топора. Кабы не умел это, на передовую послали бы.
— Видишь, пригодилось наше ремесло! — подхватил старик. — Самое наипервейшее дело, чтоб уметь срубить дом. Вон покойный тезка Иван Трофимов до того бесталанный был, что топорище насадить и то меня просил. Да ты знаешь, у людей страда, а оне с Глафирой распахнут окошко да играют на граммофоне.
— Откуда у них он взялся?
— Когда раскулачивали, вещи в сельсовет свозили, после назначили распродажу. Там отхватили эту ерундовину. Ленив был мужик. Семью оставил под непокрытой крышей: старую дранку ветром расшвыряло, палуба сквозит. Кой-где берестяные заплаты прибил. Посмотри. — Иван Матвеевич показал большим пальцем себе через плечо, в сторону избы Трофимовых. — Про него частушку сложили: у Трофимова у Вани сидят голуби на бане… Забыл, память стала дырявая.
Иван Матвеевич прилепил на коленку картуз, почесал лысину, словно припоминал что-то очень важное. Воткнув топоры, они сидели на ошкуренном бревне. Прямо от бани полого простирался угор, покрытый золотистыми одуванчиками, а в самом низу — желтыми бубенчиками купальницы. Выбегая против деревни на открытое место, Боярка сверкала игривым течением, над ней стригли воздух ласточки-береговушки.
— Эх, благодать! До тепла дожили, — сказал Иван Матвеевич. — Баню мы с тобой поправим, а как насчет дальнейшего кумекаешь?
— Вот этим и буду зарабатывать. — Арсений постучал ногтем по обуху. — Плотницкой работы накопилось за войну полно, кругом шабашки. На трудодень нынче надежда плохая.
— Да ведь не все так будет, со временем, понятное дело, хорошая жизнь устроится.
— Посмотрим, от хорошего кто же откажется.
— На шабашников, сам знаешь, смотрят неодобрительно. Хочешь знать мое рассуждение, так я считаю, жить надо, как все, худо ли, добро ли. На этом самом месте была одна история, как раз в посевную. Ночи светлые, мне что-то не спалось, гляжу — в гору к нашей бане кто-то с мешком тащится. Выхожу на улицу, а этот ночной работничек — шасть в предбанник. Отворяю дверь — Анфиса Глызина бух мне в ноги, не погуби, дескать. Днем-то рассевали ячмень, она и припрятала пуда два. Давай, говорит, разделим пополам — и ты меня не видел. Нет, отвечаю, делить твои грехи не буду. Люди на фронте гибнут, а ты тащишь колхозный хлеб, да еще в посевную, когда дорого каждое зерно; в тюрьму тебя, дуру, посадят! Неси, говорю, обратно. Прямо ночью заставил рассевать ее этот ячмень. Конечно, я никому не говорил, коли все кончилось по справедливости.
Арсений слушал со снисходительной усмешкой, не оспаривая отцовский самосуд.
— Вот уж, наверное, проклинала тебя!
— Что поделаешь? Воровство ни в каком разе оправдать нельзя, — убежденно повторил старик. — Я сам крохи не брал колхозного и Марии всегда наказывал: не соблазняйся, как-нибудь перебьемся.
— Выходит, что надо мне по-плотницки ударять — верный заработок.