И я подумал, что придет время и я полюблю этого чужого мне человека, полюблю именно за то, за что сейчас не принимаю. И он, наверное, пойдет мне навстречу, потому что куда же деваться? Нам обоим придется немного потесниться, и уступить, и шагнуть навстречу, раз мы в одной семье…
Мне ничего не оставалось, как думать таким образом, потому что бороться с ним мне было не под силу.
После обеденного перерыва вдруг завыла сирена воздушной тревоги. «Это они дельно придумали, давно было запланировано…» — отметил я, пробираясь в свою комнату. И тут же на повороте был схвачен девицами в противогазах и, несмотря на отчаянное сопротивление, уложен на носилки и доставлен в подвал. По дороге меня несколько раз пребольно роняли, но встать на ноги так и не позволили. Это была своеобразная месть наших туристок. В подвале меня поставили посередине, — оказывается, я был мертв. Ну, мертв так мертв — я не стал больше сопротивляться.
Тут, в большом сводчатом помещении, собрались уже почти все наши. Кто стоял, кто сидел на каких-то ящиках. Фаддей курил. Никто больше не смеялся и не разговаривал. Было тихо, сумрачно и тревожно. Многим было что вспомнить, и они с отсутствующим видом глядели перед собой, каждый в свою точку.
Лежать на носилках было удобно, и я тоже погрузился в воспоминания.
Я редко заглядываю в свое военное детство. Снять с ним оборвалась с окончанием войны. Я знаю, во многих уцелевших семьях любят вспоминать те трудные времена, кто что пережил и перенес: в их жизни это тяжелый и, может, даже поучительный этап. «До войны, во время войны и после войны», — подразделяют они свою жизнь. Для меня, ребенка, эта связь времен была нарушена и потеряна с гибелью родителей, и началась совсем другая жизнь, в которой не могло быть места воспоминаниям.
Может быть, поэтому я мало помню своих родителей.
Помню первый день войны. Меня собирали в детский санаторий, и вся квартира была завалена моими вещами, на которых мать и бабушка вышивали метки. В результате я оказался лучше всех собранным в дорогу, и вещи мои еще долго носили воспитательские дети. Мать, очевидно, была хозяйственная…
Помню, как небо покрылось аэростатами… А потом все едем, едем и едем: на машинах, поездах, подводах — нас везут. Если закрыть глаза, то кажется — в обратном направлении… И клеенчатые бирочки на руках и ногах.
Помню татарскую деревню Такталачук, затируху на обед, вкус сырой мороженой картошки, лесного лука и крапивы, помню вшей, чесотку и понос… Помню физические страдания, хотя убежден, что в той жизни они не имели особого значения. Дети не страдают физически, за них в этом отношении страдают родители. Если все вокруг голодные и больные — это уже данность, порядок вещей: значит, иначе нельзя, а значит — так надо. И вспоминаю физические страдания только как конкретный факт, потому что главный предмет страданий куда тяжелее сформулировать. Это бесконечная цепь унижений, кошмаров, стыда, необузданных страстей и одиночества, как может быть одинок только ребенок в коллективе, когда, не в силах справиться со своей индивидуальностью, он вечно и ежесекундно страдает от какой-то вселенской несправедливости. Хотя о какой несправедливости может быть речь, когда все вокруг равны и больны одной и той же болезнью — войной…
Помню, как мы стоим голые, расставив руки и ноги, обмазанные с головы до пят какой-то вонючей ядовитой болтушкой от чесотки.
Помню последнюю весточку от отца — целую посылку шоколада, который надо было есть понемножку, сидя на черном медицинском топчане, под ненавидящим и принципиальным взглядом директрисы.
Помню, как детей начали разбирать родители. Всеобщее возбуждение, ожидание и надежды… Нас осталось совсем мало. За мной так никто и не приехал…
Тогда кончилось мое детство, не то что кончилось — его не стало, я остался сам по себе, без пункта отправления и без якоря, вне времени и пространства. Я не пытался найти своих родственников, они сами должны были найти меня…
Странный визг прервал мои воспоминания. Я поднял голову.
Передо мной на высоком ящике сидели Поленов и Графиня. Поленов целовал ее — она визжала…
Первой отреагировала Ольга Васильевна. Будто желая что-то сказать, она медленно поднялась со своего места. Все в ожидании смотрели на нее, но она ничего не говорила, и только лицо ее вдруг точно покрылось броней. Она опустила глаза, и все последовали ее примеру, и я присоединился ко всем.
Вызов был принят, и, я бы сказал, принят достойно.