– Потешишь меня – одарю, – сухим, срывающимся шепотом сказал Иван. – А станешь противиться – выкину вон из саней посреди степи… нагую!
– Не стану противиться, – прошептала девка и закрыла глаза. – Воля твоя… Потешу тебя… Уласкаю… Уважу во всем… Нешто выдастся большее счастье – царю уважить?!
– Никак уж научена уваживать? – Голос Ивана напрягся…
– Не научена, – кротко сказала девка, – да нешто не живая я?.. Мне уж осьмнадцать годков! Передержана я… Для Бога берегла себя – в монастырь собиралась… Да батюшка неволил в замуж идти. Потеперь непременно уйду… – Она робко прижалась к Ивану, неумело, осторожно, словно боясь прикасаться к нему, стала ласкать его.
– А греха не страшишься? – спросил Иван, тяжело, нетерпеливо наваливаясь на нее плечом. Ее робкая, неумелая податливость и такие робкие, неумелые ласки изводили Ивана, и эта же робкая, неумелая податливость сдерживала его.
– Нешто сие грех? – Девка еще плотней прижалась к Ивану. – Сие – как раны Христу омыть.
Тихо и таинственно, как наговор, шуршат под днищем саней полозья – неугомонно, наваждающе, властно зазывая в дурманящую, радостную пустоту, в забытье… Как сон, накатывается отрешенность, и радостное исступление страсти останавливает время.
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Сбивчивая дробь копыт забивает робкие, невольные стоны девки, заглушает ее ласковый, угождающий шепот…
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Ночь, равнодушная к тайным делам людей, висит над землей, как потухший фонарь. Тишина, покой – великий покой отрешенности.
Иван лежит на спине, распластанный, изнеможенный, пресытившийся, левая рука его тяжело откинута на девку, отодвинувшуюся от него, чтоб ему было удобней, правая – под головой… На затылке бьется под его ладонью торопливая жилка – слабенький родничок жизни, и Иван, вслушиваясь в это упрямое биение, чувствует, как вместе с этой жилкой бьется в нем щедрая, неиссякшая сила жизни, бьется и распирает его, рвется наружу, и думает Иван, успокоенно и радостно, что жизнь еще только началась, что ему всего лишь тридцать три и он все успеет сделать, все, что задумал, всего достичь, к чему стремится, все утвердить, во что верит и что любит, и все, во что не верит и что ненавидит, уничтожить!
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Сани мягко покачиваются, как колыбель, убаюкивают изошедшего страстью Ивана. Глаза его закрыты, дремотная ломота вкалывается в них как иглы. Иван засыпает… Угасают последние искры перебушевавшего, перегоревшего в его душе огня, сходит, как оторопь, мучительная, наваждающая растревоженность, отступают за непроницаемую стену сна и горечь одиночества, и угрюмая недужность отверженности, подтачивающая его дух, замирают мысли, но последним проблеском к нему вновь приходит все та же радостная осознанность, что впереди еще долгая-долгая жизнь и этой жизни с лихвой хватит на все, что он задумал и что взвалил на себя, как крест, который несет вслед за своей судьбой, приговоренный к распятию на этом кресте.
Иван заснул… Заснул тяжелым, угарным сном и проспал до самого Дмитрова – три добрых часа, – не шелохнувшись, будто пригвожденный к саням. В Дмитрове, на ямском подворье, Васька разбудил его. Нужно было решать, что делать с девкой. Не будь ее, Васька не стал бы и заезжать на ям, поехал бы прямо в монастырь – до него оставалось несколько верст.
– Я спал, что ли, Васька? – с веселой удивленностью спросил Иван.
– Спал, государь… Слава Богу! Истомился ты вжуть!
– И, поди, уж Димитров?
– Димитров, государь, – с ласковой угодливостью кивнул Васька и скосился на девку.
Иван повел глаза вслед за Васькой и, вдруг вспомнив о девке, стыдливо подхватился. Раздосадованный, что от Васьки никуда не денешься и не обойдешься без него, сердито приказал:
– Надень на нее шубу и накажи ямским – пусть назад свезут не мешкая. Денег ей дай!
– Не надо денег… – чуть слышно прошептала девка. – Вели паче к столбу на позор привязать.
Иван долгим-долгим взглядом посмотрел на нее, закусил дрогнувшую губу, отвернулся.
– Не надо денег, – сказал он хрипло. – Она раны мои омыла… Святостью ее надобно одарить, да таковые дары у Бога. А я человек, и дары мои скверны!
Васька принялся надевать на девку шубу – Иван не смотрел на них, сидел отвернувшись, молчал, слышно было только его напряженное, прерывистое дыхание.
– Прощай, государь! – слабо вскрикнула девка, когда Васька потащил ее из саней. – Я отмолю наш грех!
Иван не ответил, не повернул к ней лица, а когда Васька увел ее, лег и плотно закрыл ладонью глаза. Ему хотелось плакать, но на душе было легко.
Васька ударил в медное било на монастырских воротах, подождал, еще раз ударил – посильней… После третьего удара на левой створке ворот откинулась заслонка смотровой скважни, сонный, заскорузлый голос что-то забормотал в нее – не то молитву, не то проклятье, потом долго давился зевотой, наконец спросил:
– Кто тама… не дьявол коли? В ночь-то иною…
– Царский служка я, – воткнув лицо в скважню, сердито сказал Васька. – Царь к вам!.. Отворяй! И беги кличь игумена.