Читаем Летний снег по склонам полностью

Ну, вот и приехали. Рогов не сразу сошел с нарт. Посидел минутку, разглядывая чумы, озеро, вслушиваясь в голоса. От долгого напряжения побаливали руки и спина. Но тяжесть в сердце почти прошла. И, как там, у избушки Константина Кузьмича, самый вид поселенья, хозяйственных мелочей и людей, делающих привычные дела, вселяли чувство незыблемости бытия, построенного на просторной земле, пропитанного соками и запахами тундры. Это чувство почему-то именно сейчас, как никогда, захватило, засосало. И что-то было в нем печальное, даже, пожалуй, прощальное, Да, как ни странно, эта незыблемость печалила сегодня. Она вызывала зависть к тому, что существует издревле и останется всегда, и в этой зависти крылась причина печали.

Иван Павлович отпустил оленей, пошел к чумам. И что-то сжалось в душе, словно все видел в последний раз, словно не здоровался, а прощался с пастухами, с чумами, с тундрой. Наверное, устал с непривычки, вот и распустил нюни. Нельзя. Надо отдохнуть немного и сразу же начинать работу, не то совсем прокиснешь. До пенсии всего три месяца, но это ничего не значит. Решил остаться и останется на работе. Пенсионером даже лучше — независимей, спокойней; ездить в командировки, куда потянет.

Да, да, только теперь и начнется самое интересное, толковое, выстраданное, отмеченное опытом всей жизни... И написать надо о многом — по одному гнусу наблюдений — воз: об оводе, о комаре, о мошке...

Иван Павлович подошел к чумам. Э, да тут все знакомые. Хотя нет — вот совсем незнакомый человек. Кто ж это? Наверное, батюшка Наташи. Невысокий старичок со опутанной бородкой и мятыми волосами — суетится, причитает по-хантыйски, то к Наташе метнется, то к внукам, то к Даниле; и смеется, и слезы вытирает ладонью.

А вон там, в сторонке, — Никифор Данилыч, пастух-коми. Ну-ка, ну-ка, старый приятель. Время его не берет: такой же прямой, высокий, и ватник тот же, и красный платок вокруг лица, и жеваная папироска... И та же угрюмость. Лицо резкое, угловатое, с острым носом; обветренные до черноты щеки заросли темной щетиной, белки глаз в красноватой сетке воспаленных жилок. По обыкновению нелюдимо и диковато смотрит он на приезжих. Если не знаешь, так и ждешь: бросит что-то резкое или молча повернется и уйдет, не желая разговаривать. Но вид его — сплошной обман, никак нельзя ждать от него ничего подобного.

— Никифор Данилыч, здравствуй, дорогой! Рад тебя видеть, — пробрался к нему Рогов через сумятицу людей, детей и собак.

Пастух шагнул навстречу и улыбнулся так застенчиво, так откровенно-радостно, что лицо сделалось беспомощным и растерянным.

И это еще больше убедило Рогова в том, что Никифор Данилович совсем не изменился.

— Совсем не меняешься, время тебя не берет.

— Рано еще брать — я на десять лет моложе вас, — голос у Никифора Даниловича глубокий, и по-русски он говорит совсем чисто. Здороваясь, пастух слегка поклонился. В этом поклоне была сила и врожденная красота движений. Этот его поклон сразу напомнил Рогову их первую встречу и тогда же возникшее чувство открытия какого-то внутреннего природного благородства, которым обладал Никифор Данилович. Тогда чум стоял на берегу Карского моря. И Рогова поразил контраст внешней угрюмости и нелюдимости пастуха, встретившего его в суровой и пустынной тундре, с изящной обходительностью, даже изысканностью обращения.

Один вид Никифора Даниловича отвлек от грустных мыслей, вернул к сегодняшним заботам и людям, с которыми эти заботы нужно было делить. Да и вообще Рогов не любил «нюни» и старался их не распускать.

Отдохнуть, попить чайку — и за дело!

...О, эта радость — после долгого пути расправить спину, стряхнуть с одежды мох и землю, пойти к ручью, умыться ледяной водой и потом, неуверенно еще переставляя отвыкшие от ходьбы ноги, направиться к чуму.

Уже то, что ты идешь и перед глазами не мелькает трава, не скачут олени, не свистит в ушах ветер, уже одно это наполняет грудь покоем. Но полное блаженство отдыха еще впереди.

Иван Павлович любил это чудо — после дикого простора оказаться в чуме, в жилье человеческом, таком, казалось бы, непрочном, собранном из шестов и брезента, но таком же вечном, как северные края, неколебимом, как человек, живущий тундрой, и приветливом для души, пожалуй, больше любого иного жилья.

Он подошел к входу, помедлил, прислушиваясь к неторопливым приглушенным голосам, отогнал шляпой комаров, откинул край брезента и быстро проскользнул внутрь чума.

Вот это и есть рай земной. Тебя встречает мягкий сумрак: сначала не разобрать ничего — видишь только угли костра, дотлевающие посреди чума, они как бы висят в полутьме, подернутые живой паутиной пепла. На углях черной змеей изогнулась ветка тальника, и от нее поднимается тонкая нить синего дымка. Запах его, пряный и сладкий, — само доброхотство, само гостеприимство, сам покой.

И голос покоя приветливо говорит из сумрака:

— Присаживайтесь, Иван Павлович, отдыхайте.

Это Никифор Данилович привстал и отодвинулся, предлагая гостю лучшее место на оленьих шкурах.

Перейти на страницу:

Похожие книги