Некоторое время я стояла неподвижно после того, как расшифровала написанное, пытаясь понять, что еще я могу выудить из этого письма, когда это было все, что он оставил, и оно даже не было адресовано мне. Затем я взяла рукопись, бумаги, пролистала их. Я ужасно боялась того, что могу прочитать.
Я прочла первую страницу.
Через некоторое время я поняла, что по щекам у меня текут слезы. Это трудно объяснить, но большую часть жизни у меня было такое чувство, будто я нахожусь в крошечной комнате, окруженной дверьми, и только одна или две из них открыты. Я столько всего не понимала: и про отца, и про маму. О любви, о правде, о браке, о том, что ты – часть семьи. Я всегда знала, что чего-то не хватает. Оно было здесь. Эта история в моих руках. Я не чувствовала себя здесь чужой, в этом странном, тихом, скрытом месте. Я чувствовала себя естественно. Я больше не была чужаком – чужим это место было для других.
Где-то вдалеке вороны начали свой вечерний зов, и это в конце концов привело меня в чувство. Я посмотрела на деревянный ящик, рукопись, письмо.
– Извини, я должна их забрать, – сказала я вслух. – Я не могу их не забрать.
Было поздно. Я положила прах и бабочку в ящик на подоконнике, к свету, и осторожно закрыла дверь Ледяного дома. Затем, с коробкой в руках, я снова прошла через сад в дом, пробираясь по обломкам там, где упавшие балки крыши выбили кирпичи. Я взглянула на Нину и ее родственников в галерее наверху, лица были разорваны, некоторые портреты просто отсутствовали. Нина Парр снова тупо уставилась на меня.
Я осмотрела огромный вход, размышляя, как мне выйти: потрескавшийся, расщепленный кусок дерева все еще цеплялся за дверь. Надо ли потянуть за него, например, оставив дверь на защелке? Есть ли ключ? Нелепо было искать замочную скважину, и все же мне хотелось запереть ее, закрыть дверь, защитить дом.
Сжимая в руках деревянный ящик, я снова подошла к воротам и, проходя под аркой, подняла голову. Я оглянулась и посмотрела на Кипсейк, сияющий в лучах заходящего солнца. Затем я вышла из дома, обогнула фасад и направилась к восточной стороне, поднимаясь все выше и выше, пока не оказалась на широком открытом лугу, где танцевали бабочки, а также пчелы и первые мотыльки, где буйствовали трава и цветы. Я продолжала идти, наслаждаясь напряжением мышц ног, сухой грязью, которая налипла на мои кроссовки.
В конце дорожки, но внутри стены, стоял крошечный старый домик, который, как я догадалась, когда-то был чем-то вроде сторожки, заброшенный, с раскинувшейся по фасаду лимонной розой. Рядом была арка, широкая дверь, выкрашенная в шелушащуюся темно-зеленую краску, которая открылась после нескольких попыток. Я вышла на тихую улочку и закрыла за собой дверь. Впереди виднелась коричневая табличка, указывающая на тропинку и на то, что до Хелфорда три четверти мили.
Я обернулась и посмотрела на дверь, увитую плющом, почти невидимую с дороги. Вы бы, как и многие другие на протяжении веков, прошли мимо. Я была последней, кто там был. Последняя девушка.
Прошло уже три года, а я до сих пор последняя, кто ступал в Кипсейк. Я бы сказала, последний живой человек. Дом продолжает тихо умирать, хотя в других отношениях он продолжает жить. Многое изменилось за эти годы, и я тоже изменилась. Я пришла к пониманию того, какой жизни тебе может стоить Кипсейк.
Дождливый день, теплый книжный магазин, история многолетней давности.
Долгие годы я не знала, что случилось с тобой, с Михаилом и Мишей, и, погружаясь все глубже в дом, мне удалось выкинуть их и тебя из головы. Но вначале, в послевоенные годы, я искала тебя – искала, Эл, – и искала их. Я не возвращалась в Лондон несколько лет. Я писала в Красный Крест, в русское и австрийское посольства – что там вообще осталось от Австрии. Я писала письмо за письмом в Карляйль Мэншенз, тебе, им, но никто не ответил. Я даже писала твоей матери в Арнольд Серкус, но ничего не получила в ответ. А потом я вернулась.
Однажды унылым ноябрьским днем 1961 года, двадцать один год спустя, я обнаружила, что смотрю на новый бетонный блок, возводимый над почерневшей дырой того, что когда-то было Карляйль Мэншенз, и поняла, как бесполезны были мои письма и открытки. Что ты и Ашкенази давно ушли – живые или убитые во время Блица, я понятия не имела.