“Тридцатка” невелика. По стенам пузатые диваны с мягкими спинками, накрыты чистыми простынями: вылеживаться гостям, простывать. Отца чуть не под руки ведут молодцы, усаживают, любуются. И меня тоже парадно принимают, называют – “молодой хозяин”. И Горкина ублажают, – все его уважают-любят. Когда я бываю в банях, всегда любуюсь на расписанные стены: лебеди по зеленой воде плывут, а на бережку белые каменные беседки на столбиках, охотник уток стреляет, и веселая свадьба, “боярская”... – весело так расписано, как в театрах.
Народу набилось – полна “тридцатка”. Все глядят на отца и на меня, мне даже стыдно. Горкин доволен, что ребята так великатно себя оказывают. Говорит мне, что этого за денежки не купишь, душой любят. И отец рад ребятам. Привык к народу, три недели не видал, соскучился. Без путя не балует, под горячую руку и крепким словцом ожгет, да тут же а отойдет, никогда не забудет, если кого сгоряча обидел: как уезжать, тут же и выкликнет, весело так в глаза посмотрит, скажет: “ну, кто старое помянет...” И всегда пятиалтынный-двугривенный нашарит в жилеточном кармашке, – “валяй”! – скажет, – “только не валяйся”.
– Доправляться, ребята, приехал к вам... да, правду сказать, и соскучился. Всегда окачку любил, а теперь добрый человек присоветовал... видали, чай, у меня героя-то вашего, Майорова, “севастопольца”! Вот-вот, самый он, на деревяшке. Я и до него примечал; как прилив к голове, всегда со студеной окачки легчало мне.
Все говорят: “да как же-с!.. первое средствие, как вы привышныи”. Советуют, кто постарше, сперва в холодной помыться, без веничка-без пару, облегчиться-перегодить, а там – тазиков двадцать-тридцать, невысоких-легких, голову-то и подхолодит, кровь слободней-ровней пойдет, банька-то ей дорожку пооткроет.
В замыленные окошки с воли стучат чего-то. А это банщицы-сторожыхи – хозяина просят поглядеть. А им говорят: “опосля окачки увидите, пошутит с вами”. Мы слышим заглушенные бабьи голоса:
– “Здоровьица вам, Сергей-Ваныч!..” – “Банька, Господь даст, все посмоет!”... – “Слышите меня, Сергей-Ваныч? я это, Анисья!” – “Здравствуйте, голубчик Сергей-Ваныч... я это, Анна Иванна, Аннушка!..” – “И я тут, Сергей-Ваныч... Поля-то, слышите голосок-то мой?.. Поля-горластая! все, бывало, вы меня так... соскучнилась я по вас!” – “Как разрядилась-то, соколу-то показаться – покрасоваться... на Пасху чисто!..” – “Да, ведь, праздник... вот я и расфранчилась, глазки повеселить!..”
Все подают голоски. Я признаю по голоскам Анисыо-балагуриху, и всегда скромную, тихую Анну Ивановну – Аннушку, которую все зовут – пригожей; и глазастую, бойкую Полю, – “с огоньком”, – сказал как-то отец, которая, бывало, меня мыла, маленький был когда, и мне было ее стыдно. Признаю и Анисью-синеглазку, у которой в деревне красавица дочка Таня, ровесница мне; и старшую сторожиху Катерину Платоновну, чернявую, по прозванию “Галка”; я ее так прозвал, и все стали так называть, а она и не обижалась, – черненькая! И хрипучую Полугариху, которая в Старый Ирусалим ходила, и толстуху Домну Панферовну. Все собрались под окнами “тридцатки”, все хотят поглядеть “на сокола нашего”, все рады, “сороки-стрекотухи”, – Горкин их так зовет. Все хотят пошутить с отцом, “хоть в отдушинку покричать”. Отец велит открыть форточку и кричит:
– По строгому хозяину соскучились?..
А оттуда, все разом:
– Уж и стро-гой!.. – и весело смеются. – С Полькой-то во как стро-ги!.. То-то она и разрядилась, для строгости!.. По плетке вашей плачет, проплакала все глазки!.. Подай голосок, Полюшка... чего молчишь?..
– Спасибо, бабочки, за ласку вашу, за молитвы!.. – кричит отец, – молебен, слыхал, служили?.. После бани увидимся, а то, поди, народ сбегается, не пожар ли!..
Кричат-смеются звонкие бабьи голоса. Ребята говорят: и взаправду, народ сбегается, спрашивают – “чего случилось? день непарный, а чисто базар у бань?”. Им говорят: хозяин выправился, окачиваться живой водой приехал. В форточку слышно, как голоса кричат:
– “Дай ему Бог здоровья!..” – “Слышь, Сергей-Ваныч... есть за тебя молитвенники, живи должей!..”
Отец машет к форточке, говорит шутливо:
– Народу что взгомошили... как бы и впрямь пожарные не прикатили!
Говорят, довольные:
– Такая, значит, слава про вас... и по Замоскворечью, и по всей Москве... вот и бежит народ.
Приходит цирюльник Сай-Саич. Его еще зовут – “кан-то-нист”, Почему так зовут – никто не знает. Он не весь православный, а только “выкрест”. Отец его был “николаевский солдат”. Он очень смешной, хромой, лысый и маленький. Хорошо знает по болезням, не хуже фершала. И стрижет, и бреет, и банки-пиявки ставит, и кровь пускает, и всякие пластыри изготовляет. Не говорит, а зюзюкает. Зовут его за глаза зюзюкой, – а то он сердится. В женских банях Домна Панферовна знаменита, а у нас Сай-Саич. Но Домна Панферовна больше знаменита. Только ее зовут, как надо какой-то “горшок накинуть”, если с животом тяжело случится, особенно на маслянице, с блинов: она как-то умеет “живот поправить”.
Сай-Саич заворачивает отца в чистую простынку, густо намыливает ему щеки и начинает брить.