Длиной вереницей за Синей птицей шли грузди, боровики, подосиновики, чуть отставшие от них подберезовики, подгрузди, маслята, лисички, волнушки, поддуплянки и прочие, в порядке соответствия вкусовым привязанностям Ковригина. Шествие грибов получилось многоцветным. Сама Синяя птица Ковригину не снилась. Возможно, это был не прилетевший пока дирижабль.
Что значит – не снилась? Не виделась. Ковригин уже не спал. Он дремал. По нужде выскочил из дома во двор, сейчас же вернулся в дом, нырнул в нагретую постель, с головой под тёплое одеяло, и задремал.
Блаженное состояние!
Безделье! Главное сейчас – безделье! И никаких дирижаблей и царевен Софий Алексеевн!
И тогда можно было забыть на время о растрате энергии, всякой, какая в нём, Ковригине, была, и о депрессии.
«Мы длинной вереницей идем за Синей птицей…»
И будто бы сейчас выпевал эти слова отец…
Спектакль МХАТа Ковригин почитал, но и школьником относился к нему как к несомненно мемориально-музейному показу. Дважды его водили на «Синюю птицу», случалось это в зимние каникулы на праздничные утренники, а какими бывают актёры в часы похмелья – известно, но Ковригин допускал именно к мемориалу – снисхождение. Для отца же, в его детстве, «Синяя птица» была живым действом, и её героям отец сочувствовал куда больше, нежели оступившемуся пионеру из дяди стёпиного морализаторства под названием «Красный галстук».
«Опять меня будто что-то втягивает вовнутрь отца (в шкуру отца – думать было как бы пошло), в мир его жизни и ощущений. Надо советоваться с врачами, – расстроился Ковригин. – Странность какая…» Видимо, он, рассудил Ковригин, был невнимателен к сути отца и матери, в высокомерии собственных устремлений и упований, жил эгоистом, да еще и в лёгких полётах упоительных фантазий не принимал всерьез земных мытарств отца с матерью («Эта серость – не моё. Я-то проживу иначе!»), а потому был виноват перед ними.
И Ковригин затосковал.
Стал укорять себя, бранить себя, размышлять о бессмысленности своего существования.
Звонок Дувакина не изменил его настроения. А Дувакин принялся извергать восторги. Прежде он, правда, осторожно поинтересовался:
– Ты как?
– Никак, – простонал Ковригин.
– Ну, значит, жив. И это хорошо. Тебя никто не посещал?
– Марина заезжала за рукописью, – вспомнил Ковригин.
– Это позавчера. А я про вчера и про сегодня… Ну, ладно… А рукопись я твою прочитал. Ты – гений!
– Я бездарь! – воскликнул Ковригин. – Бумажки мои разорви и сожги. Жаль, что нет проблем с туалетной бумагой.
– Бумажки твои пойдут в набор. Почему не сегодня? Сегодня они у госпожи Быстряковой. И надо будет поторговаться. Возможны большие выгоды. А у тебя, Саша, приступ самобичевания. Это мы проходили! Твоя вещь будет существовать сама по себе, вне связи с каким-либо заказом. Это литература. И читатель потребует её продолжения.
– Даже если ты уговоришь меня дать согласие на публикацию, – мрачно заявил Ковригин, – денег за эту чушь я брать не буду.
– Экие вы, Александр Андреевич, богатые. И кокеты. Вчера писал себе в удовольствие. Нынче устал и в истерике. Головку тебе надо погладить. Не хочешь, не бери. Но мы-то, коли сумеем сохранить журнал, по требованиям авторского права обязаны будем начислить тебе гонорар. И делай с ним что хочешь, стены им обклей…
– Какая же я скотина! – чуть ли не взвыл Ковригин. – Выслушиваю твои слова и не выключаю мобильник… Все ручки и карандаши в доме перекарёжу и пойду в таборы к таджикам или молдаванам. Хоть бы землекопом.
– С твоим телосложением, – сказал Дувакин, – ты можешь пойти и в стриптизёры… Но лучше начинай писать пьесу про Софью, и тебе будет не до самобичеваний. Хотя дела могут отвлечь тебя от письменного стола…
– Какие ещё дела? – возмутился Ковригин.
– Серьёзные люди ищут интересующую их вещь. Или особу. Слава Богу, что ты успел передать свой текст нам.
– Это юмор? – спросил Ковригин.
– Не совсем, – сказал Дувакин.
– Они пытали тебя, и ты на дыбе выложил, где я есть?
– Ну… – замялся Дувакин. – Пытать не пытали. Но дали понять… В пытках не было и нужды, они и так добыли сведения о твоей берлоге…
– Ну и хорошо, – сказал Ковригин, – своим графоманством я заслужил возмездие по справедливости судьбы.
– Ты прямо Сумароков. Или хуже того – Еврипид! – возрадовался Дувакин. – Кстати, откуда ты взял чертежи и рисунки для текста?
– Не имеет значения, – сурово произнёс Ковригин. – И не я взял, а Прокоп Лобастов.
– Не имеет так не имеет, – согласился Дувакин. – Они хороши, но как бы ими не заинтересовалась военная цензура.
– Ну и пусть интересуется…
– Да… Ты ещё и капризен в своем самобичевании. И оно, похоже, продолжится… Придётся навестить тебя с увещеваниями… Если только…
– «Если только тебя оставят в живых…» – Ковригин хотел было закончить эдак слова Дувакина, но был остановлен нервическими восклицаниями издателя.
– Да, Мариночка, понял, сейчас беру… Извини, Саша, по городскому звонит Быстрякова…