В те годы авторитет Давида в Одессе был поменьше, чем нынче, и ему пришлось-таки побегать. Только на пятый день у барыги на 11-й станции Большого Фонтана всплыл несессер из полковничьего чемодана, а еще через два дня Гоцман взял Зину Прохорова за руку в тот самый момент, когда тот садился в поезд Одесса - Москва. Носильщик, нанятый Прохоровым, отдуваясь, нес на плече большой, зашитый в серую неприметную холстину ящик… Все вещи, кроме несессера, оказались на месте. В том числе и паспорт грека, из-за отсутствия которого он не мог покинуть Одессу…
В удушающе жарком июне 1942 года во время очередного налета «юнкерсов» на Севастополь Гоцман был тяжело контужен. Очнулся оттого, что кто-то тащил его на себе. В голове звенели колокола и били неслыханные барабаны, но закопченное и запачканное землей лицо человека, который его тащил, показалось Гоцману смутно знакомым.
- Не узнали, товарищ капитан?… А я вас так крепко запомнил… Ловко вы меня тогда с этим буржуйским чемоданом размотали… Я уж думал, щас в Москву приеду, барахлишко иностранное позагоняю… А тут вы…
Ничего сказать красноармейцу Зиновию Прохорову Давид не успел, потому что вновь потерял сознание. А погиб Прохоров на его глазах. Его смыло волной за борт лидера «Ташкент», который эвакуировал раненых из Севастополя…
В дверях с металлическим лязгом откинулся лючок. Разговоры невольно смолкли, все подняли глаза. Только Гоцман продолжал смотреть прямо перед собой.
- Который тут Гоцман? - рявкнул сквозь отверстие конвойный.
Давид поднял глаза. Камера - не меньше полусотни людей - смотрела на него.
- С вещами на выход…
Тяжелая дверь захлопнулась за Гоцманом.
- Все, теперь уж с концами, - пророчили пессимисты.
- Наоборот, выпустят да еще и повысят! - предрекали оптимисты.
- Во бардак, - философски заключил Стекло, которого Гоцман когда-то спас от расстрельной статьи. - Это ж додуматься надо было - Давида Марковича посадить!… Так хоть додумались выпустить, и то хлеб…
Тетя Песя нацелилась выйти со двора. Проверила, все ли положено в большую корзину, заботливо прикрыла ее куском марли, подняла глаза и… раскрыла рот от удивления - в родимый двор медленно входил Гоцман в привычном для него обличье - старом пиджачке, гимнастерке и галифе.
- Дава Маркович!… - Всплеснув руками, тетя Песя кинулась ему на шею, осыпая горячими поцелуями избитое лицо. - Слава богу! Я же все глаза наплакала… Насовсем? А шо у вас с носом?
- Насовсем, тетя Песя, - хрипло успокоил Гоцман. - Все нормально… И с носом тоже.
- А где ж ваш такой шикарный мундир? Отобрали?
- Я зашел на работу, тетя Песя… Переоделся.
Тетя Песя, облегченно рыдая, скинула с корзины тряпицу:
- Давочка ж вы мой Маркович! А я ж вам поноску собрала. И носочки теплые! И рубашку стираную! И хлеба серого по четырнадцать рублей сорок копеек коммерческая цена кило! И рыбки вяленой! Шоб вам как-то покушать…
- Спасибо, тетя Песя…
- Вот только папиросы не нашла, - частила тетя Песя, - Эммик же ж не курит, поменял на мыло. Взял душистое, трофейное, которое на рынке пять червонцев. А шо там душить?! Лучше б пять больших кусков, а он два маленьких… Так Циля ж взяла той кусок, и нету! Считай, весь вокруг себя смыла… Так разве можно, я вас спрашиваю?…
Гоцман, ошеломленный тем, как резко за эту ночь поменялась его судьба, слушал болтовню тети Цили и чувствовал, как отпускает сердце. Оно разболелось не на шутку еще тогда, когда он лежал на полу в кабинете Максименко, кашляя кровью. И в камере, на нарах, он успокаивал его, помня совет Арсенина и представляя себя японским самураем - спокойным и холодным, готовым скорее на харакири, чем на предательство и трусость…
Они поднялись по лестнице на галерею. У дверей комнаты Гоцмана, прислонясь к ним спиной, сидя спал огромный, словно топором выделанный парень, по виду селянин, даже во сне не выпускавший из рук холщовый мешок. Увидев его, тетя Песя мгновенно забыла о мыле.
- Сидит! - тревожно зашипела она, тыча пальцем в чужака. - Пришел с раннего утра, сказал - до вас. Ничего не отвечает, меня не слушает - сидит!… И колбасой воняет. То он продавать приехал или как раз менять?… А на шо?…
Гоцман взял селянина за плечо, сильно его встряхнул. Тот разлепил маленькие мутные глазки.
- А я сижу тут. Вас нет, - сообщил он сонным баском.
- Ты кто?
- Кто? Я?… Дядя Давид, я ж Рома. Сын тёти Рахили.
- А-а… - понимающе отозвался Гоцман. Отстранив Рому, он сорвал с замка сургучную печать, открыл дверь. Снял пиджак, гимнастерку. Склонившись к умывальнику, со стоном ополоснул разбитое лицо, взглянул на себя в осколок зеркала… Хорош, нечего сказать. И небритый к тому же. Успел зарасти за ночь…
Бреясь, Гоцман морщился от боли, когда острый золингеновский клинок касался подсохших ран. И косился через окно на галерею. В открытую форточку плеснул вкрадчивый голос тети Песи:
- Ромочка, а шо от вас так колбасой разит?… А покажите на глазочек. Я посмотрела бы даже из интереса… Ой!… - Голос тети Песи резко взмыл вверх, и Гоцман понял, что на горизонте появился Эммик. - Это ты так на Привозе, да?