Крыть нам нечем, мы обе находились в глубоком тылу, в эвакуации, а о каруселях и знала-то одна я и только сегодня о них Наташке рассказала. Мы уходим, и Наташка нарочито громко бросает мне:
— Кто же с малышами связывается?
Мы идем, не оглядываясь, смиренно предоставляя Воробью наш несостоявшийся Остров Лягушки и Ящерицы с его таинственной башней, разоренным фонтаном, ослепительными одуванчиками и алмазным сверканием стекла в кучах щебенки. Переправляясь через речушку, мы снова ложимся животами на обратный, перекинутый вершиной к Парку, ствол дерева, но на этот раз я от огорчения вороню и сильно задеваю МОЮ донцем портфеля. Наверное, там подмок мой металлический пенал, сделанный из какой-то части настоящего снаряда, несъеденный завтрак в газете и, самое ужасное, довоенный букварь, по которому мы учились в этом году втроем с Лоркой Бываевой, — букварь на сероватой бумаге, с черно-белыми картинками, где люди, хотя и все на одно лицо, красивы и одеты не как сейчас, а город, хотя и не наш, а неизвестный и безразличный, этакий средний город, чист и цел.
— Наш букварь! — вскрикиваю я.
— Ничего, — отвечает Наташка, ползущая позади, — мы СКОРО переходим во второй, букварь больше не будет нужен. А во втором, говорят, учебники будут у каждого. После летних каникул, уже СКОРО!..
Выбравшись на крутой берег речушки, мы тут же, на широкой аллее Парка, находим кучу вара, о которой говорил Воробей. Вар сверху серый от пыли, но если копнуть — черный, глянцевито блестящий, как парта. Мы берем по куску и жуем. Вкус у вара солнечный и немного резиновый, Наташкины зубы мгновенно белеют, прямо сияют. Значит, и мои тоже. Значит, Воробей сказал правду — мы освобождаемся от чистки зубов.
Никакой досады на мальчишку, никакой собственнической ревности мы уже не чувствуем. Чтобы Наташка забыла о моем минутном равенстве с дошкольником, я говорю с небрежной взрослостью:
— Смешной мальчишка, правда?
— Совсем как ты, — проницательно замечает Наташка.
…Через те же сорок пять лет, во время ежегодного нашего с ней созванивания, которое мы заведем, чтобы выкладывать друг другу годовой запас неприятностей, болячек и безнадежных сетований на полную невозможность встречи, она среди прочих «а помнишь?» спросит, как я думаю, где сейчас тот самый Андрей-Воробей. Я тут же представляю себе два варианта. Воробей вполне мог сидеть в одной из черно-сверкающих, как вар, машин, на час нынче преградивших мне путь через Кировский, старательно оцепленный милицией. А мог нынче же стоять среди зачуханной группки приветливеньких бомжей, ночующих у нас на чердаке и регулярно опохмеляющихся возле сожженных почтовых ящиков в сырой мгле парадняка. Возможно, это он обычно и слащавит мне вслед: «Дамочка, то есть гражданочка, добрый вечерочек, то есть, доброе утречко!» И, кто его знает, может быть, он, утолив первыми глотками утренние мучения абстяги, в разнеженном трендеже с дружками называет теперь «своим островом» этот парадняк на трамвайной остановке, парадняк со всеми ВЬГГЕКАЮЩИМИ из его местоположения последствиями, с навечно замазанными снаружи при ремонте фасада дореволюционными витражами, некогда зелеными и темно-красными, словно трава и башня спорного Острова. Оба этих человеческих варианта одинаково экзотичны и загадочны для меня, оба друг без друга не существовали бы, и уж не представляют ли они собой по сути одно и то же, как мои давнишние предвкушение и восстановление?..
…Жуя вар, мы выходим из Парка к трамвайной остановке. Напротив ее — громадный шестиэтажный домина без нутра. Таких высоких пустых домовых коробок на Петроградской мало. Мы разглядываем чудом не падающие, но местами шелудиво осыпавшиеся стены этого скелета и аккуратно граничащие друг с другом разномастные обои внутри него, там, где были перегородки.
— Фугаска, прямое, — классифицирует кто-то из ожидающих трамвая. — Его СКОРО отремонтируют. Нельзя же, такая громадина — и на самом виду.
Сквозь дом видны два рукава Невы, две Ростральные колонны и два моста, а за ними — голубой Зимний дворец. Дворцовая площадь уже близко, СКОРО!
Времени у нас уже не так много, надо же когда-нибудь и домой вернуться. Мы торопливо перебегаем по первому мосту, простенькому, дощатому Биржевому, кисловато пахнущему разогретым деревом, на закругленный язык Стрелки Васильевского. Здесь-то, казалось бы, и разглядывать изваяния на портике Биржи и на Ростральных, всех этих богов, русалок и гидр, с бесхитростной и грозной старинной хвастливостью выставляющих свои зубы, формы, мускулы и жезлы; но мы не задерживаемся: тут места знакомые по походам с родителями, места парадные, не заброшенные, не только наши. Делаем лишь безнадежную попытку сосчитать ступени громадного широкого крыльца Биржи, — серые и пологие, обкусанные временем и обстрелом, они плавно сливаются в бесчисленность. Спустя девять дней я буду стоять на них в густой ночной толпе с матерью, жадно ловя каждый залп, сотрясающий всех и меня до невольного нутряного аханья, каждый вспых звездчатых салютных кусочков МОЕГО в рыжеватом, раскачанном небе Победы.