Толкучка в этот момент разбросает нас в стороны, но я пойму, о чем он, ибо вдруг и сама почувствую фонтанный взрыв МОЕГО. Мы постоим врозь в каше вокзала, пропахшей хлоркой и путевой гарью и пронизанной гудками паровозов, тоскливо вскрикивающих вдали о своем одиночестве и затерянности во мгле и холоде пространства… Никуда мы, конечно, не поедем, где уж нам, Юрка говорил это просто по привычке к трёканью, и вспышка МОЕГО была напрасной, обреченной… Не давая МОЕМУ совершенно угаснуть, мы пробьемся друг к другу и возьмемся за руки, не решаясь обняться и поцеловаться в толчее Мосбана. МОИ все-таки исчезнет, но останется газировочная легкость в голове. Я хулигански ткну Юрку локтем в бок:
— Пошли, где меньше народу!
— А «Памир»?
Мы припустимся по каким-то вокзальным катакомбам, в которых на казенных деревянных диванах с помпезными высокими спинками будут безобразно спать транзитники, доберемся до буфета, купим «Памир» и выйдем из Мосбана на площадь. Здесь Юрка приостановится, резким движением бросит всю руку сверху вниз, чиркая спичкой, — жест, особенно нравящийся мне у него, какой-то решительный, мужественный, — и жадно, торопливо закурит. Мы свернем направо вдоль здания вокзала, в улочку, такую пустынную, что Юрка немедленно обхватит меня свободной рукой за плечи, и до того темную, что мы с трудом прочтем ее название, «Гончарная». Сквозь темень перед нами засветятся чужим уютом полуподвальные, утопленные в тротуаре по самые форточки, окна. Мы с Юркой, несколько дней как признавшиеся друг другу, что любим заглядывать в попутные окна, теперь пойдем мимо них, нахально урывая взглядом куски чужих комнат, абажуров, мебели, картинок. Наконец без всякого уже стыда мы пристынем к одному окну, разглядывая чье-то жилье.
Комната окажется очень похожей на комнаты Кинны и Юрки. То же изобилие болгарского креста и «продери наскрозь» на подушках и дорожках, те же больничного пошиба тумбочки у одинаковых пухленьких диванчиков, и на одной — раскрытый патефон, точь-в-точь Юркин. А на стене — увитая красными и черными девчёнскими лентами репродукция с картины «Утро нашей Родины», где товарищ Сталин в полной форме генералиссимуса лирически размышляет среди золотых колхозных полей под розовой зарей. За столом мы увидим мужчину в майке, с ватно вспухшими голыми белыми бицепсами, и женщину в чем-то ситцевом, востроглазую, из тех, кого зовут «бой-бабами».
В самый этот миг она неслышно, но азартно что-то бросит через стол мужчине, он кивнет и легонько шлепнет ладонью по клеенке. Тогда из угла, прежде незамеченное, выйдет тоненькое, длинненькое существо детского пола — сразу и не поймешь, что девчонка-первоклашка, до того странным покажется ее некрасивое, но притягательное лицо с большими негритянскими губами, ее колеблющаяся и подрагивающая, словно удочка, фигурка. В руках у девчонки будет грампластинка. Она поставит ее, заведет патефон, опустит мембрану. Женщина подойдет к мужчине, явно приглашая танцевать, и в приоткрытую форточку грянет, дерболызнет музыкой и оголтелым голосом, то ли высоким мужским, то ли низким женским:
ЗНАЮ Я ОДНО ПРЕЛЕСТНОЕ МЕСТЕЧКО,
ПОД ГОРОЙ — ЛЕСОК И МАЛЕНЬКАЯ РЕЧКА!
ТАМ, ОБЫЧАЯМ ВЕРНЫ, ЛЮДИ НЕЖНОСТИ ПОЛНЫ
И ЦЕЛУЮТСЯ В УСТА ВОЗЛЕ КАЖДОГО КУСТА!
— КАК МЫ, — СКАЖЕТ ЮРКА, — КАК ВЧЕРА, — И КРЕПКО ПОЦЕЛУЕТ МЕНЯ.
Суд над потерпевшей
В троллейбусе на обратном пути Юрка, перебирая мои пальцы, вдруг нерешительно произнесет:
— Знаешь что, Ник, давай не будем?
— Чего не будем?
— Как вчера.
— Что «как вчера»?
— Целоваться так не будем. А, Ник?
— Тебе что, не нравится со мной целоваться? — спрошу я, ничего не понимая, но холодея от тревожного предчувствия, что вот сейчас все начнет рушиться.
— Готово, полезла в бутылку!.. Наоборот, Ник, клёво-преклёво, прямо потрясно.
— Мне тоже, — скажу я, начав было ощущать новый прилив МОЕГО, который тут же прервется. — Так про что ты, если потрясно?
— Да чересчур потрясно, понимаешь. Вчера и в девять пятьдесят, в парадняке, и главное, потом на хавыре, ну, дома, жуть как лажово было, полночи задрыхнуть не мог. Дошло?
— А почему? Я, например, как убитая спала, так и свалилась.
— Ну пойми, халяво мне было, вери бэдсно, — пояснит он на стиляжьем англязе, — попросту больно, Ник.
— Да с чего тебе больно? Мне-то ведь все время клёво и ни капли не больно?
— Как мне тебе расталдычить, чтоб не заводцлась и чтоб доперла? Мы с тобой почему ходим, почему целуемся? Разные потому что. Не разным бы и в башку не вдарило. И самочувствие у разных — разное. У разных-то еще кой-что должно потом быть, а у нас с тобой нету, и не разбери-пойми, когда будет, и холодрыга, и податься некуда. Так понимаешь, каждый день, как вчера, — мне не в жилу, не вытерпеть.
— А где у тебя болит?
Он только бессильно махнет рукой. Все так же смутно, инстинктивно, как во все предыдущие дни, я начну допирать, что Юрка робко и неотчетливо заговорил о нашем различном телесном устройстве, ну, об этом, ну, когда в книгах и фильмах гасят свет, а в учебнике анатомии заклеивают раздел «Размножение».