Один из моих родственников предлагал обучить меня портняжному ремеслу, другой — сапожному ремеслу. Но тут вмешался дедушка и сказал: «Нужно дать образование этому мальчику, он способный».
Чем же еще вооружила семья молодого человека, вступающего в жизнь?
«Мой отец, — вспоминал Шмидт, — чрезвычайно увлекался религией и в промежутках своей деятельности приказчика магазина и продавца занимался религиозными проповедями среди немецкого и латышского населения… Обстановка в семье была взвинченная, мистическая, полдня уходило на молитву…»
Казалось бы, в зрелые годы у него было основание посетовать на родителей, выпустивших его в мир со столь обременительным багажом: почему, мол, сразу не научили правильно. Но только слабые духом боятся проб на изгиб и излом. Шмидт принадлежал к иной породе: «Хорошая сторона религиозности заключалась в том, что я получил возможность основательно изучить ряд богословских дисциплин… могу цитировать из библии и разбираться в богословских вопросах. Все это очень хорошо, ибо к моменту, когда я немного созрел, то есть к 15–16 годам, я мог критически отнестись к религии… и переход от религиозности к атеизму у меня совершился сразу в соответствии с возрастом, когда я приобрел возможность критического суждения».
Шмидт почувствовал себя атеистом примерно тогда, когда, закончив гимназию, поступил на физико-математический факультет Киевского университета. Но переход к безбожию в то время отнюдь не был уникальным явлением в студенческой среде. Мы знаем, что еще во второй половине XIX века появились в России нигилисты, сильно напугавшие обывателя. А уж в начале нашего столетия атеистов, особенно среди естественников, было, пожалуй, не меньше, чем верующих. Но отказ от религии вовсе не предполагал перехода к марксизму, с которым связана ясная и четкая политическая ориентация. И вот обрести эту ориентацию удалось не многим естественникам, отринувшим бога.
Надо сказать, что Шмидту также переход к марксизму дался намного труднее, чем отказ от религии, и времени он потребовал куда больше, и напряженнейшей работы мысли. Тем более, что и в этом отношении родители, как вспоминает Шмидт, готовили его к совершенно другой участи: «Было ли что-нибудь революционное в этом (семейном) воспитании? Абсолютно нет. Семья учила повиновению всяким властям, и власти царя в первую очередь».
Но жизнь учила другому. 1905 год Шмидт встретил в Одессе: ««Потемкина» я помню, видел его, видел пожар гавани, видел бомбардировку большой лестницы и очищение ее казаками. Затем дальнейшее развитие событий 1905 года, сравнительно робкие революционные выступления и, наконец, жесточайший еврейский погром. Я не сразу разобрался в этих уроках. Прошло года три, прежде, чем в этом деле разобрался, но во всяком случае это было мощным толчком к тому, чтобы заставить меня мыслить политически».
Однако политические его взгляды не только через три года после первой революции, но и через десять лет весьма расплывчаты. И, учась в университете (1909–1913 годы), он никакого участия в революционном движении не принимает, чему, видимо, в большой степени содействовал стиль жизни этого учебного заведения. «Киевский университет, — рассказывал Шмидт, — был одним из самых реакционных в царской России и официально мог формировать мировоззрение только в отрицательной форме…»
Поступив в университет, он с жадностью набросился на изучение самых разных наук. Эта жадность не знала предела. На первом курсе он составил примерный список книг, которые собирался изучить. Но с грустью убедился, что даже при самом уплотненном графике занятий на то, чтобы одолеть его, понадобится 1000 лет. Он стал вычеркивать все, без чего можно обойтись. Но для оставшихся в списке трудов требовалось 250 лет. Тогда он сократил сон до шести, пяти, а потом и четырех часов.
В те годы он приучил свой организм восстанавливать силы в короткий срок и потом всю жизнь спал удивительно мало. Это было одной из причин, почему Шмидт, когда возникла необходимость, мог одновременно занимать несколько ответственных постов, успевая детально вникать в дела каждого ведомства.