И вздох облегчения среди «лечащего» персонала: падает! Значит, лечение уже помогло и температура у больного упала. Упадет еще на десять — пятнадцать градусов, и вполне можно будет приступать к хирургическому вмешательству. Хирурги уже наготове. Один другому под стать: в ватниках, валенках, зимних шапках. Хирурги? Нет, конечно. Это я так, для красного словца. И про лечение и про хирургов. А на самом деле мы слесари-механики. И наш больной не человек, а моя печь. Как я, пекарь, попал в слесари-механики? А вот так, взял и попал, сказав, что раз печь моя, то мне первому и лезть в нее. А что касается устройства печи, как внешнего, так и внутреннего, то ни один анатом не сравнится со мной в знании ее организма. Организм печи, сказал я, знаком мне до последней косточки. И я не хуже других — да чего там не хуже — лучше других! — знаю, как эту косточку вправить, если она вывихнулась из своего сустава. А если кто не верит, сомневается и желает проверить мои знания по программе специальных предметов, то пусть возьмет эту программу, и посмотрим, удастся ли ему прокатить меня по билету: «Устройство, назначение и способы наиболее целесообразной эксплуатации оборудования», или по другому билету: «Использование и внедрение нового оборудования, инвентаря и механизмов на хлебопекарных предприятиях», или, наконец, по третьему билету: «Правила техники безопасности при работе и уходе за отдельными машинами и аппаратами». Ах, меня не хотят экзаменовать, мне и так верят? Тогда я первым лезу в печь…
— Температура? — в который раз осведомился Иван Иванович, и дежурный у печи тут же откликнулся:
— Восемьдесят пять!
— Вентилятор?
— Машет, как птица!
Продуть печь вентилятором — это директор придумал. Выигрываем целые сутки! Он, как кот, мало что не облизываясь, только что ходил возле печи и все к чему-то примеривался. (Я похолодел, догадавшись. Примеривался, чтобы самому лезть в печь!) Помрачнел и отошел, сообразив, что не протиснется. Не те габариты. Ни у него, ни у печи. А у нас — у меня и двух других, подлинных слесарей-механиков — габариты вполне подходящие. Мы, тощие, не то что в печь, в игольное ушко пролезем…
В цехе света больше, чем обычно. За окном — а оно во всю стену — черная тушь ночи. Корыта-работяги гонят и гонят тесто в бункер. Бессонные транспортеры бегут и бегут, унося готовые буханки, батоны и мелкоштучные изделия. Хлеб идет без остановки. Стоит только моя печь.
— Температура?
— Восемьдесят!
— Пуск!
Это команда мне. Космическая! Я оценил и улыбнулся директору. Теперь так, опоясаться, как альпинист, напялить перчатки, повесить на грудь электрический фонарь и…
Я не сразу сообразил, что произошло. Кто-то, во всем зимнем, как и я, но по виду крупнее меня, ни слова не сказав, отобрал у слесаря фонарь, веревку, опоясался и по-медвежьи, как в берлогу, полез в черный под печи.
Я узнал его. По золотому зубу, огоньком сверкнувшему из-под нахлобученной на нос шапки.
— Кануров, — сказал я слесарям, напуганным такой дерзостью, — пусть!
Он вынырнул из печи весь в пару и горячий, как головешка.
— Шестеренка полетела… Справа по ходу… — выдохнул он и пошел остывать.
Я сунулся вторым… Горячий воздух, как горчичник, жег лицо, а когда я вдыхал его, то готов был взвыть от боли. Не воздух, казалось, а горячие железные опилки вдыхал, и они казнили меня там, внутри, своими жалами.
Вот и провисшая цепь. И груда люлек одна на другой. Их всего шесть. Я хватаю одну и волоку вон из печи. За другими тремя придут другие, а за пятой — опять я. Вылезаю из печи и как рождаюсь вновь. Черт возьми, как хорошо просто жить! Но долг есть долг, и, когда подходит моя очередь, я снова лезу в печь. Выношу пятую люльку и стою остываю, ловя на себе восхищенные взгляды белых халатиков. Вдруг — или это мне только мерещится? — из двери в цех вплывает белое облачко и стремительно несется прямо на меня. Что это? Кто это?
— Лешка, родной! — По голосу узнаю, Катя!
С люлькой в руках, тяжело пыхтя, из печи вываливается Кануров.
— Все!.. — хрипит он. — Чисто!.. — и просит воды.
Вода вот она, прямо на неподвижном транспортере стеклянный кувшин и кружка. Катя наливает и несет Канурову. Что с ним? Увидев Катю, он отшатывается от нее, как от привидения, и пятится, пятится, пока не упирается спиной в стену.
— Спасибо, Саша! — Катя приседает и подает Канурову воду.
Я уже знаю, за что «спасибо». Днем, перед сменой, я был у Галины Андреевны, и она рассказала мне о своей беседе с Кануровым и о самом главном — о слове Канурова оставить Катю. Вот за это и «спасибо». А может, не только за это? Может, еще и за печь? Точно, и за печь тоже.
— Ты герой, Саша! — говорит Катя и уходит, то и дело оборачиваясь и с виноватым видом поглядывая на Канурова. Он, конечно, догадывается, к кому она уходит. И когда пьет воду, я даже издали слышу, как его зубы мелкой дробью пляшут по ободку железной кружки. На Катю он старается не смотреть.