— Это бы разноцветье да в цеха! — Присел, погрузив пенечек в землю, как в масло, и продолжал: — В старину работящим говаривали: «Бог в помощь!» Но, — подняв палец, — установлено, как непреложный факт, — бога нет, и работящим, кроме себя, вроде бы и рассчитывать не на кого. Ан есть! Цвет — наш бог… А ты, Куликова, воздержись и не смейся над тем, что только кажется смешным, — мягко осадил Таню-пекаря, — и твоим и моим, между прочим, предкам, далеким правда, смешно было слышать, что земля… круглая! Круглыми, мол, только дураки бывают. И вот, кто утверждает, что земля круглая, сам круглый дурак!.. Ладно, простим предкам. Они были людьми непросвещенными. За непросвещенность простим. Но нам непросвещенность непростительна. Ни в чем. Ни в хлебопечении, ни в науке, ни в технике, ни в эстетике. Сейчас не знать ничего из этого — все равно что жить с завязанными глазами и ушами, забитыми ватой. Радио, телевидение, книги, газеты, журналы… Смотрящий да видит! Слушающий да слышит! — И без перехода: — Красный цвет. Приметы: повышает трудоспособность при кратковременной работе. Зеленый цвет — хранитель ритма при долгой занятости. Зеленый, синий, розово-желтый и зеленовато-желтый — цвета покоя. А если, не перестраивая, коридор удлинить надо или потолок поднять? Тут без голубого и зеленого не обойтись. А вот красный и коричневый, наоборот, уменьшают объем, создают уют.
В боковом кармане у директора вдруг что-то зажужжало, и он достал крошечную, похожую на миниатюрный транзистор, коробочку.
— Иван Иванович, — сказала коробочка голосом директорского секретаря Маши, — вас Москва!
— Иду! — сказал директор. Покивал всем и ушел, вызванный к телефону но заводскому радио.
Мы еще посовещались и по сигналу разошлись по рабочим местам.
С тех пор немного прошло, но бытовку мы уже успели преобразить цветами покоя — розовым и желтым.
…Я смотрел на драный, обшарпанный фургон и видел в нем блещущий новизной и лаком «Передвижной клуб-музей ведовского хлебозавода». Эту надпись мы пустим с одного бока, а с другого напишем «Добро пожаловать». Поставим фургон на резиновый ход, скинув деревянные колеса с ржавыми ободьями, поселим в нем старинную утварь для домашнего хлебопечения, украсим фотографиями современного хлебного производства, установим кинопроектор, радиолу, магнитофон и будем разъезжать с ним по школам и гарнизонам, фабрикам и совхозам с добрым словом о хлебе. Да и своим будет здесь на что посмотреть, что послушать!
Я разматываю проволочный узел, которым стянуты дверцы фургона, распахиваю их и заглядываю внутрь. Затхлый, застоявшийся воздух бьет в нас мышиным запахом. Не беда, промоем, прожарим, выскоблим… Пол — хоть и пылищи на нем! — цел и гладок от лотков, которые всю войну — да еще перед ней сколько! — сновали по нему с хлебом-грузом и без него, порожние.
Справа у борта какой-то черный шарик. Может быть, засохший и почерневший от времени колобок? Нет, судя по всему, колобок железный. Силюсь сковырнуть — не поддается. Вооружаюсь садовой лопатой, но и лопатой под него не подкопаешься, сидит прочно. Приварили его к днищу, что ли? Рассердившись, замахиваюсь и бью по колобку лопатой.
Что за черт? Пол в кузове вдруг встает на дыбы и распахивается на две половины, как створки раковины.
Шарю рукой в подполье и нащупываю какой-то сверток. Вытаскиваю. Что-то, по толщине, вроде буханки, завернутой в клеенку, и крест-накрест перехваченной бечевкой. Трухлявая от времени, бечевка расползается у меня в руках. Я разворачиваю клеенку, и глаза у меня лезут на лоб: передо мной, на клеенке, целый банк денег. Сколько их? Тысяча, десять тысяч, а может быть, и все сто? Не знаю. Никогда в жизни не видел столько денег сразу. Правда, пользы от них как от козла молока — они были в ходу до денежной реформы, но все равно, кто и зачем спрятал их в тайник? В том, что это тайник, я уже не сомневаюсь.
Заворачиваю деньги в клеенку и иду с ней к директору.
— Температура?
— Сто!
И снова:
— Температура?
— Девяносто!