Директор кивнул на стул, и я сел, хотя, по-моему, не до сидения было. Меня, как воздушный шар, так и подмывало сняться с места и лететь. …«Да куда лететь? — удерживал я себя. — Куда? Послушай, что старшие командиры скажут. И не смейся над ними, пожившими и столько разных дел переделавшими, что любого возьми, и одной трети его доли в этих делах на всю твою грядущую жизнь хватит…»
Оборвав внутренний монолог, стал слушать. Но тут же снова взорвался, услышав, как Роза Локоткова, вся в кольцах и серьгах, — неужели, не снимая, так в них и спала? — моя сверстница, выбравшая из двух профессий — пекаря и тестовика, которым обучалась в ПТУ, — третью и ставшая диспетчером по сбыту и снабжению, разглагольствует о трудностях. Что она их не боится… Что прикажи ей только, и она хоть куда, хоть в печь головой… И хотя в данном случае Роза имела в виду не какую-то там метафорическую печь, а вполне конкретную, мою, все равно слушать ее мне было неприятно.
Не люблю трудностей в труде. По-моему, трудности придумали хитрецы. Чтобы возвеличить себя в глазах других. И чтобы все другие смотрели на них снизу вверх, а они на всех сверху вниз: как же, такие трудности преодолели! А какие могут быть трудности в труде? Сказать о труде, что он трудный, все равно что назвать масло масляным. Труд, он и всегда труден, любой труд, даже, если этот труд — отдых. «Без труда не выудишь и рыбки из пруда». Да и по корню «трудности» ведут свой род от слова «труд». Труд, если он подлинный, без обмана, честный, всегда труден. Нет, я не люблю тех, кто хвастает трудностями. По-моему, они нисколько не лучше тех, кто выставляет напоказ свою порядочность.
…Я, наверное, по молодости всхрапнул, потому что тут же проснулся и успел поймать на себе насмешливо-снисходительные взгляды собравшихся. Говорил директор. В кабинете мягко, как прибой, рокотал его бас: «Спасибо за сознание рабочего долга. А пока — всем по домам!» Только это и досталось мне из его речи. А печь? Что же с печью? Я, наверное, не только подумал об этом, но и спросил, потому что все засмеялись. Ну так и есть, вздремнул и не слышал главного. Меня, впрочем, тут же просветили. Печь поставлена на охлаждение. И как только она до возможной терпимости остынет, механики приступят к ремонту.
— А что до этого делать? — спросил я.
— Быть начеку и спать, — ответил директор.
И я действительно воспользовался его советом.
Часа три спустя я снова шествовал к заводу, но уже не один. Мы с Мирошкиными волокли за деревянные повода-оглобли давным-давно невиданную в здешних местах колымагу, хлебный фургон старика Хомутова. Люди в годах, узнав фургон, останавливались и в знак приветствия поднимали руки.
Мы шли не одни. Орава помогавших нам мальчишек и девчонок текла вместе с нами, придерживая фургон на спусках и подталкивая на подъемах.
Вот и заводские ворота.
— Сезам, откройся! — завопили мальчишки.
Тетя Даша, вахтер, нажала кнопку, и ворота, отойдя в сторону, спрятались в стене.
Мы въехали во двор. Орава ребят кинулась было за нами, но тетя Даша была начеку. Замахала руками: «Кыш! Кыш!..»
Ребята в отместку тут же, как воробьи, вспорхнули на забор и засвистели, заулюлюкали, выглядывая меня и Мирошкиных.
Мы приткнули фургон к заводской стене в самом дальнем, «райском» уголке двора. Это не я придумал — райский. Это сразу всеми придумалось, когда уголок засадили акацией, сиренью, жасмином, и под ноги им, как дорогим гостям, бросили цветочный ковер.
С этого уголка и пошла у нас на заводе эстетика. Как-то в обед, оседлав пенечки, нарезанные нами из толстых бревен, мы проводили в уголке одну из своих комсомольских летучек. Внимали делам будущим и наслаждались плодами дел минувших: роскошным ковром из живых цветов. Мы их сажали, цветы эти, в начале месяца при консультации старика Хомутова. Консультанта нашла нам Мирошкина. Она же и пристыдила его, воззвав к рабочей совести, когда консультант посягнул на вознаграждение.
Подошел Иван Иванович. Покивал всем, приветствуя, и вздохнул.