– Нет-нет, ты вовсе не глупец. – Хавьер касается рукава несуразной лишьнианской куртки. – Хотел бы я снова стать холостяком…
Сослагательное наклонение вызывает у Лишь горькую усмешку, но руку Хавьера он не отталкивает.
– Брось. Хотел бы – стал бы.
– Все не так просто, Артур.
Помолчав немного, Лишь отвечает:
– И это печально.
Хавьер проводит ладонью по его руке.
– Не то слово. Скоро тебе уходить?
Лишь бросает взгляд на часы.
– Через час.
– О… – В золотисто-зеленых глазах боль. – И мы больше никогда не увидимся?
Должно быть, в молодости он был стройным, с иссиня-черными волосами, как в старых комиксах. Должно быть, он купался в море в оранжевых плавках и однажды влюбился в юношу, который улыбался ему с берега. Должно быть, он жил от одной неудачной интрижки до другой, пока не встретил надежного мужчину в музее искусств, всего на пять лет старше, лысеющего, с намечающимся животиком, зато добродушного, а потому – сулившего избавление от любовных страданий; его избранник жил в Мадриде, этом городе-дворце, переливающемся полуденным зноем. Расписались они лет через десять, не раньше. Много ли было поздних ужинов с ветчиной и маринованными анчоусами? Много ли ссор из-за ящика с носками – темно-синим не место с черными, – прежде чем они решились на отдельные ящики? Отдельные одеяла, как в Германии? Отдельные банки кофе и коробочки чая? Отдельные отпуска: у мужа (облысевшего, но не обрюзгшего) – в Греции, у него – в Мексике? Снова один на пляже, снова в оранжевых плавках, только уже не стройный. К берегу прибивает мусор с круизных кораблей, вдали пляшут огни Кубы. Должно быть, ему давно уже одиноко, раз он стоит перед Артуром Лишь и задает такие вопросы. На крыше Парижа, в черном костюме и белоснежной рубашке. Любой рассказчик заревнует при мысли о том, чем может окончиться эта ночь.
Лишь стоит у балюстрады на фоне ночного города. Грустное лицо в три четверти, кожаная куртка, полосатый шарф, голубые глаза, медная бородка – он совсем на себя не похож. Он похож на Ван Гога.
За спиной у него взмывает стайка скворцов и летит к церкви.
– Мы уже слишком старые, чтобы надеяться на новую встречу, – говорит Лишь.
Хавьер кладет руку ему на талию. Сигареты и ваниль.
Артур Лишь сидит в типичной лишьнианской позе – скрестив ноги и болтая той, что сверху, – и, как обычно, о его длинные конечности спотыкается каждый прохожий, причем у всех такие гигантские чемоданы, что Лишь даже не представляет, что они могут везти в Марокко. Мимо ходят такие толпы, что в конце концов ему приходится сесть ровно и поставить обе ноги на пол. Одежда на нем все та же: брюки за день растянулись, в куртке удушающе жарко. Он страшно устал и еще не протрезвел, лицо его пылает от вина, и сомнений, и возбуждения. Зато он придумал, как вернуть налог, и на губах его (ведь он только что повстречал свою врагиню, Даму из Таможни) играет самодовольная ухмылка жулика, провернувшего напоследок еще одно дельце. Конверт покоится в кармане изящного черного пиджака, у упругой иберийской груди; утром Хавьер его отправит. Получается, все было не зря. Так ведь?
Он закрывает глаза. В годы своей «далекой молодости» он частенько унимал тревогу, вызывая в памяти обложки книг, портреты писателей, газетные вырезки. Он снова обращается к этим образам; но нет в них утешения. Вместо этого штатный фотограф его головы предъявляет ему десятки снимков, где Хавьер целует его, прижав к каменной стене.
Снова не хватает мест. Но Артур Лишь ничего не слышит, либо же новая отсрочка казни для него невыносима, как и новый день соблазнов. Все это уже слишком. А может быть, в самый раз, и больше не надо.
Музыка стихла, гости захлопали. По крышам прокатились аплодисменты невольных слушателей – или отзвуки их собственных. Треугольники янтарного света отражаются в глазах Хавьера, сообщая им стеклянный блеск. В голове Лишь крутится всего одна мысль: