Им кажется смешным, что корова прогревается в заре, что все явления природы у тебя тесно связаны со скотным двором. Но это именно оттого, что ты тоскуешь по уже уничтоженному скотному двору. В двадцать первом столетии, когда вместо молока и хлеба будут питаться лепешками из аптеки, о корове будут грезить и мечтать и коровий помет, в аспекте веков, будет казаться чем-то восхитительным и благоуханным, как кринолин для современных эстетов, которые забывают, что этот самый кринолин при жизни пах очень скверно, ибо маркизы мылись до чрезвычайности редко.
Ты, живущий в двадцать первом веке, воспевая коров и иные вымирающие предметы, воспеваешь то, что уже не существует, и эта твоя любовь не пантеизм, как уверяют те, кто только что выучил это слово, а самый простой эстетизм. Несомненно для меня: Сергей Есенин – эстет и даже эклектик, несмотря на свое стремление к новому, но он заслужил право на этот эклектизм, ибо за свою короткую жизнь он опередил жизнь на столетие.
Как сейчас дети трех-четырех с удивлением спрашивают: мама, а что такое калач? – так через сто лет будут спрашивать: а что такое лошадь? И вот ты объясняешь, что такое корова и кобыла. Я бы сказал, что ты на корову смотришь с исторической точки зрения.
Тебя упрекал как-то один «смешной дуралей», что ты все предметы сравниваешь с кобылой (отсюда даже термин остроумец придумал: кобылофил46
).Был такой плохой писатель Потапенко (когда он пишет стихами, его зовут Бальмонт); есть у него рассказ из поповской жизни, и там один поп говорит: когда часто поешь одну и ту же вещь, голос крепнет.
Нечто аналогичное проделываешь и ты.
С самого начала твоей поэтической деятельности ты намеренно сузил то, о чем ты пишешь. Но это происходит не из жадности, не из неумения, а опять-таки от эстетического желания: доделать.
Увидал предмет, окрестил его иконой образа; отошел, снова берешь тот же предмет и снова его крестишь другой («иной», «новой») иконой. Может быть, на этот раз еще лучше.
Повторяя свои темы, ты только присматриваешься к предметам и явлениям и раз от разу замечаешь то, что не заметил в предыдущий раз и что не заметят дилетантствующие, стремящиеся охватить все новые и новые просторы. Отсюда правильность, убедительность и крепость образов. У тебя меня поражает поразительная любовь к жизни. Ты ее любишь так, как, может быть, не любил ее Пушкин, который был одним из самых больших жизнелюбов.
Редкое умение, Сережа, подойдя к жизни с открытым лбом и зная все ее грехи, грязнотки, протянуть ей руку без перчаток и без позы: вот, мол, я какой – она грязная, а я ей без перчаток.
Откуда же эта любовь к жизни? От ощущения своего тела и физиологического естества мира.
Для того, для кого гроза, заря, трава нечто абстрактное, – в этих явлениях только дух, для тебя – мясистое существо. А ведь как ты там ни финти и каких романтических слов ни подпущай, но если настоящему человеку предложат: жить с толстогрудой бабой (ноги в навозе, волосы в масле) или с самой что ни на есть распрекраснейшей статуэткой, выберешь и полюбишь бабу.
У тебя к миру именно такое отношение: баба!
Хоть и плохая, а люблю, потому что другой нет. И не надо. Плохая, да моя. И люблю, и буду любить, и вас научу любить.
Поэт будущего любит настоящее во имя прошедшего. Таков и ты.
Потому-то весело и бодро гремит барабан твоих образов, труба твоих точных метафор.
Смешно выписывать примеры из тебя. Твои стихи вошли уже и так во все хрестоматии. К тому же ты не так утруждаешь читателей, тщательно перепечатывая из сборника в сборник, из книги в книгу одни и те же стихи, заставляя всех следовать своей манере.
Прочти раз, прочти два, прочти три – и тогда, на третий раз, увидишь то, что не видал в первые два раза. Как ты сам относишься к миру, как ты сам сужаешь свой кругозор во имя качества, так сужаешь ты перед читателями кругозор Есенин (есть такая страна, волосатая верой, лежит она по соседству с Мариенгофией, где страшная экзотика чувств). И, конечно, когда ты пишешь:
ты лжешь, лжешь, как всякий поэт, ибо нелгущий поэт (вроде Брюсова) – писарь, протоколист в штабе событий. Свои стихи ты любишь, недаром так часто обкрадываешь сам себя.
И даже при всем твоем натиске, стремительности, у тебя есть какая-то медлительность в твоем поступательном движении. То, что было тобой сказано, ты непременно повторишь. Да вот тебе маленький пример. Стоило тебе написать «Я и в песнях, как ты, хулиган», как ты немедленно взял этого хулигана и заботливо повернул, чтоб в микроскопе лиризма поподробнее засиять образами «Исповеди хулигана».