Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Лефовская чувствительность распространяется одновременно на два измерения – политическое и техническое (в которое также включается и научная чувствительность позитивизма к фактам). Сам же лефовский факт всегда имеет и политический референт, и остается при этом «техническим фактом», который и обеспечивает точную передачу («революция свершилась»). Соответственно революционной трансформации литературы, у которой больше нет времени и причин на выдумку, такая расширенная чувствительность (к факту) предусматривает и изменение функции литературной критики, которая превращается из герменевтики в медиакритику литературы[191].

Маяковский выводит особенности прежней – чисто герменевтической – критики из материальных особенностей бумажной книги, определявшей в конечном счете и «комнатно-отъединенные» социальные формы (которые в схожих терминах будет критиковать и Беньямин):

Литература то, что печатается книгой и читается в комнате. <…> Для этого книгу надо принести домой, подчеркнуть и выписать и высказать свое мнение. <…> где такая критика, которая могла бы учесть влияние непосредственного слова на аудиторию?![192]

Может показаться, что Маяковский ратует за непосредственный контакт с читателем (которым также является и критик), за некий род «живого слова», но вскоре становится понятно, что требования поэта к критике носят намного более серьезный и технический характер: «Критику придется кое-что знать. Он должен будет знать законы радиослышимости, должен будет <…> признавать серьезным литературным минусом скверный тембр голоса» (17). Именно таким – «расширенным» – литературным и медиакритиком и теоретиком, чувствительным к медиалогическим аспектам, и в частности к акустическим контрактам и фантазмам литературного производства, окажется в будущем Фридрих Киттлер, методом которого мы вдохновляемся[193]. Однако есть у такого критика обязанности и из арсенала физиологической традиции: «Критик-физиолог должен измерять на эстраде пульс и голос по радио, но также заботиться об улучшении физической породы поэтов» (17).

Итак, лингво-эпистемологическая подоплека ЛЕФа оказывается производной от нового опыта коммуникативной повседневности, эмуляцией технологии фонографической записи (в случае репортажа и литературной фактографии) и радиотрансляции (в случае поэзии и других «ораторских» жанров). «Недоверие к выдуманному» предстает литературным следствием использования определенных технических средств для передачи языковых произведений, а жанровая перегруппировка (перемещение очерка с периферии в центр системы) может быть объяснена достраиванием языкового медиума техническими.

Несмотря на то, что речь все еще идет об устном бытовании языка, здесь наш подход уже обнаруживает принципиальные расхождения с метафизикой голоса и «говорения на языках» у Горэма. Различные типы языкового авторитета в случае «голоса революции» и «голоса народа», по мнению исследователя, передаются, грубо говоря, одним и тем же ресивером, которому предшествуют. Мы же говорим о различных устройствах ресиверов, которые определяют и характер транслируемого. Это обстоятельство становится заметно, если рассматривать не только лингвистические взгляды тех или иных представителей «революции языка», но и технологические схемы устройства коммуникации.

Одним из авторов, наиболее чувствительных к тому, как техника меняет устройство нашего трансцендентального аппарата и наши чувственные априори, был наследник немецкой философии и современник производственной литературы Вальтер Беньямин, оказавшийся в Москве как раз тогда, когда начинался «Новый ЛЕФ»[194].

Глава 4. «Нежный эмпиризм» на московском морозе и трудовая терапия «рассказчика»

Зимой 1926 года Вальтер Беньямин приезжает в Москву и обещает своему заказчику:[195]

Мои описания будут избегать всякой теории. Как я надеюсь, именно благодаря этому мне удастся заставить говорить саму реальность…[196]

Перед нами еще одна версия отказа от теории, сложившегося языка описания или риторической инерции восприятия – во имя фактичной реальности или самих вещей. Она исходит от представителя совершенно иного контекста и без всякой предварительной договоренности с обсуждавшимися выше искателями совершенного языка в советской культуре[197]. Стало быть, что-то в самой повседневности середины советских 1920-х требовало близкого и непосредственного отношения к вещественному миру. Точнее, по словам Беньямина, описания должны «заставить говорить саму реальность», потому что «все фактическое уже стало теорией» (205).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное