Читаем Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой полностью

Доротея терпит то, что ей представляется жизненной катастрофой: образ Уилла Ладислава, незаметно ставший центром ее внутренней вселенной, оказался ненадежен, фальшив, — это значит, что рухнули не просто планы, а опорные ценности. А далее описывается — метафорически — процесс, посредством которого она нащупывает путь из «тесной кельи собственной беды». Это путь формирования контактов, в том числе неожиданных. Буквально: она решает не сражаться далее со своим горем, а… поговорить с ним, довериться ему, попросить не препятствовать ей в возможных дальнейших действиях[348]. По ходу внутреннего «разговора» Доротея перебирает подробности сцены в гостиной Лидгейтов, поразившей ее как слишком явное свидетельство двуличия Уилла. Она приходит к выводу, что ответ, ею найденный, был, возможно, верен, но исходный вопрос был поставлен неправильно. Поэтому важно переформулировать вопрос, точнее вопросы, поскольку в каждом из участников сцены был персонифицирован свой, особый. Ответ же находится не в виде истолкования, понимания произошедшего, а в виде какого-то более сложного переживания. Из окна своей комнаты (которую она до тех пор воспринимала как убежище, или тюрьму, или место бесплодных внутренних дебатов) Доротея видит дорогу, ведущую вдаль, в просыпающийся утренний мир: «Повсюду трепетала жизнь, шла положенным ей чередом, и, частица этой жизни — она, Доротея, — не имела права равнодушно поглядывать на нее из своего роскошного убежища или отворачиваться, себялюбиво упиваясь своим горем» (766). Жизнь уподобляется чуткой и всепроникающей контактной среде[349], которая соединяет любого с каждым, в том числе Доротею в ее привилегированном уединении-одиночестве с мужчиной и женщиной, которых она замечает издалека на дороге, с пастухом в поле и с бесчисленными неизвестными ей людьми, просыпающимися к новому дню трудов. Решением жизненного вопроса может быть только поступок, вдохновленный ее (жизни) всепроникающей контактностью, — и Доротея отправляется к Розамонде для нового разговора. Мотивы внезапного поступка не ясны даже ей самой, не ясны ее собеседнице, загадочны даже для гипотетического внешнего наблюдателя: «Не только Розамонда, но и любой другой, зная лишь внешнюю сторону дела и не подозревая об истинных побуждениях Доротеи, мог бы недоумевать, зачем она пришла» (770). В разговоре двух женщин, происходящем в итоге, происходит не обнажение скрытого и не передача полезного смысла, а скорее трансляция импульса энергии. Доротея говорит Розамонде о ней и одновременно о себе самой, используя донельзя странные фразы («наш муж»[350]), которые превращают личное переживание в общее и ничье и сообщают ему тем самым неожиданную силу. «Низвергнувшийся на нее могучий ток чужого чувства подхватил Розамонду, увлек за собой, и все вокруг казалось новым, страшным, непонятным» (775). Под воздействием скорее природной силы, чем убеждения или социального принуждения, даже это существо, сотканное из себялюбивых инстинктов, оказывается способно выйти на время за предел собственного эгоизма. Уже как будто сложившаяся система отношений, сцепка причин и следствий размыкается, проложенная в будущее колея взламывается, обозначая пространство для жизненной перемены и область свободы, пусть микроскопическую, но реальную. Можно предположить, что здесь перед нами — модель идеальной коммуникативной ситуации.

В романе не раз обсуждается опыт, именуемый религиозным, при этом под религией подразумевается не совокупность догматических установлений, а целостный способ жизнедеятельности, организованный вокруг того или иного принципа. Религия Доротеи, по собственным ее словам, состоит в том, чтобы «желать высшего добра… даже не зная, что это такое» (389). «А ваша религия?» — спрашивает она Уилла и уточняет: «то есть не церковная, а та вера, которая помогает вам жить?». Выясняется, что Уилл исповедует своего рода гуманный эстетизм («любовь ко всему, что хорошо и красиво», 389). Возможна также религия труда: в случае Калеба Гарта способность благоговеть адресована широко понятому «делу». Во всех случаях наличие веры подразумевает способность к отвлечению от себя и превосхождению себя, продуктивную контактность с другими людьми (или, как в случае с Калебом, с вещами в мире). В этом смысле, для Элиот, легкомысленный Ладислав с его способностью «понять чувства другого и разделить бремя чужих мыслей, а не навязывать с железным упорством свои» (490), увлекающаяся Доротея и нецерковный Гарт более религиозны, чем преподобный Кейсобон.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

100 великих литературных героев
100 великих литературных героев

Славный Гильгамеш и волшебница Медея, благородный Айвенго и двуликий Дориан Грей, легкомысленная Манон Леско и честолюбивый Жюльен Сорель, герой-защитник Тарас Бульба и «неопределенный» Чичиков, мудрый Сантьяго и славный солдат Василий Теркин… Литературные герои являются в наш мир, чтобы навечно поселиться в нем, творить и активно влиять на наши умы. Автор книги В.Н. Ерёмин рассуждает об основных идеях, которые принес в наш мир тот или иной литературный герой, как развивался его образ в общественном сознании и что он представляет собой в наши дни. Автор имеет свой, оригинальный взгляд на обсуждаемую тему, часто противоположный мнению, принятому в традиционном литературоведении.

Виктор Николаевич Еремин

История / Литературоведение / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии