Механизм ее действия можно проиллюстрировать при помощи выразительного пассажа из самого первого романа Элиот «Адам Бид»: рассказчик неожиданно вступает в прямой диалог с читателем, чтобы обсудить трудности говорения правды. Моя цель, заявляет он, — «дать достоверный отчет о людях и происшествиях как они отразились в зеркале моего сознания. Зеркало, без всякого сомнения, несовершенно, контуры порой расплываются, отражение неверно и туманно; однако я чувствую себя обязанным рассказать вам про отраженное в нем так точно, как только смогу, как если бы я свидетельствовал в суде под присягой». Рассказчик далее предлагает читателю поставить себя на его, рассказчика, место («Исследуйте внимательно свои слова, и вы обнаружите, что даже в отсутствие малейшего мотива лгать, быть безусловно правдивым очень трудно, даже когда речь идет о собственных ваших чувствах — это гораздо труднее, чем сказать о них что-то красивое, но не в точности правдивое»), а затем сам встает на место читателя и уже от его лица предъявляет претензию самому себе: «Все же подправьте немного факты…» Читатель не удовлетворен мерой правдивости отображаемых в романе «фактов» и предлагает «привести их в соответствие с теми бесспорно верными воззрениями, которые мы имеем честь разделять». Читателю хочется подправить мир рассказа (storyworld) — точнее, упорядочить по собственному вкусу: «Пусть все посредственные люди и ведут себя посредственно. Пусть виноватые и предстанут виновными, а добродетельные обнаружат свою правоту. Тогда мы с первого взгляда увидим, кого следует осуждать, а кого оправдывать. Тогда мы сможем восхищаться без малейшего ущерба для наших предрассудков, сможем ненавидеть и презирать со сладким глубокомыслием — привилегией уверенности, не знающей сомнений
Гипотетический читатель думает, что ищет «правды жизни», а в действительности — всего лишь комфорта, подтверждения своих предрассудков. В пространстве романа он желает найти собственное лицо, а не найдя, свою не-вполне-удовлетворенность относит за счет недостаточной правдивости произведения. Романист, обнажая эту логику, заставляет
К примеру, мы читаем: «Who can know how much of his most inward life is made up of the thoughts he believes other men to have about him, until that fabric of opinion is threatened with ruin?» И спрашиваем: кто задает этот риторический вопрос («потерявшийся», кстати, в переводе, где фраза приняла вид констатации: «Мы часто не предполагаем, в какой огромной мере наш душевный покой зависит от уверенности, будто нам известно мнение окружающих о нашей особе, и осознаем эту зависимость только тогда, когда репутация наша оказывается под угрозой» (673))? Это — часть внутреннего монолога Булстрода, лживого, тщеславного и склонного к самообману. Но вопрошателем мог бы быть и повествователь, тем самым как бы любой человек. Не ставит ли это нас на одну доску с упомянутой малодостойной личностью (и в таком случае еще вопрос, кого подразумевает местоимение «мы»)? Что до самого тезиса о том, что в нашей внутреннейшей жизни всегда имеют некое представительство другие люди — их мысли о нас, а еще точнее, наши представления о том, что они думают о нас, — то опять же не ясно, как его толковать. Как самоочевидный «факт»? или как эгоистическую иллюзию (будто бы другие люди непременно должны о нас думать, быть нашим зеркалом)? С фактами, укутанными в покров иллюзорности, и с иллюзиями, способными приобретать силу фактов, Элиот, собственно, и побуждает нас работать. Вот откуда эти «закрученные», трудно читаемые (и еще более трудные в переводе) пассажи, в самую структуру которых встроен момент саморефлексии.