То, что понятие «литература» в Европе в XVIII веке получило новое смысловое наполнение и новую культурную функцию, — предмет достигнутого на сегодня консенсуса. Сам по себе сдвиг нельзя не заметить, но природу его, одновременно эстетическую и социальную, трудно объяснить. Одну из версий объяснения мы и попробовали развить, выведя на авансцену проблематичную фигуру «буржуазного читателя».
Литературная речь европейского «буржуазного века» обращена к новому «идеалу» тотальной взаимообмениваемости, светскости, широко понятой прагматичности, демократического эгалитаризма. При этом она осуществляла работу ничем не заменимую и высоко востребованную, в отсутствие даже явного общественного запроса. Овнешняя и публикуя, посредством рефлексивно используемого слова, индивидуальный опыт, осознавая его в качестве предмета и продукта обмена, буржуа осваивали область, промежуточную между властными государственными структурами и частной жизнью индивида. Становлению публичной сферы — с присущей ей гибкостью, множественностью представленных в ней логик, изощренной самокритичностью и т. д. — способствовало, конечно, интенсивное развитие рынка. Но рыночный эффект сам по себе двойствен[359]
, и едва ли он проявился бы в отсутствие неэкономического фактора. Последний вызревал в пресловутых кофейно-салонных дискуссиях и им подобных практиках, к числу которых относилось и взаимодействие с литературным текстом.Здесь, по-видимому, стоит сказать напоследок, что совсем не случайным образом литература выходит на авансцену культуры рука об руку и одновременно с идеологией. Конечно, вопросами о несовпадении идей с реальностью люди задавались и много раньше, но в традиционном обществе, где «схематические образы социального порядка»[360]
передавались по наследству и/или представлялись освященными божественной санкцией, проблемы идеологии по большому счету не существовало и в самом понятии не было нужды. Идеологические формы начинают активно вырабатываться с рождением «современности», в ответ на множащиеся вызовы новизны, неопределенности, нарастающей гетерогенности общества. Знания, модели и шаблоны социального поведения осознаются как относительные, потенциально конкурентоспособные, живущие во времени и подверженные поэтому периодической ревизии. Отсюда и возникает нужда в идеологии как особом режиме власти и отсюда же — потребность в особом, литературном режиме использования слова.Литература и идеология родственны уже в том, что обе притворяются простым отображением «картины» мира, представляя собой на деле сложно опосредованное перформативное действие[361]
. Но если идеология утверждает себя как истинное знание на фоне иллюзий, не подозревая, а точнее, запрещая себе думать о собственной воображаемости, то литература подчеркивает и последовательно рефлексирует свою сочиненность, воображаемость и зависимость от медиума языка, — негарантированность, неопределенность, субъективность смыслов при фиксированности, овеществленности, объективности текста. «Литературность» (примерно со второй половины — конца XVIII века) начинает ассоциироваться с особым «статусом письменного слова, циркулирующего вне какой-либо системы легитимации, которая определяла бы отношения между источником речи и ее адресатом»[362] или отношения между самой речью и ее предметом. Для читающего в той же и даже в большей мере, чем для пишущего, это область индивидуального предпринимательства, изобретательства, где частный человек может позволить себе удовольствие самостоятельного эксперимента — в отсутствие груза сверхответственности и риска прямой наказуемости. Мир, воображаемый литературно, то и дело побуждает нас забирать в скобки «естественную правоту» здравого смысла, верить и не верить одновременно, предполагать наличие факта и ставить его под сомнение. По всем этим причинам художественное/вымышленное письмо — разумеется, не само по себе, а в актах его грамотного, компетентного «исполнения» — использования — всегда содержит в себе потенциальную критику идеологии. Об идеологии же можно сказать, что она «происходит» в тот момент, когда мы по тем или иным причинам перестаем — или отказываемся — замечать в языке динамику возможных метафорических переносов, принуждаем его к однозначности, буквальности,