Начало статьи Якобсона странно еще тем, что выдержано в вызывающе «ненаучной» манере бытового сказа и в отсутствие того, с чем классический филолог привык работать, — текста-объекта. Вот как оно выглядит: «Недавно в поезде я случайно услышал обрывок разговора. Мужчина говорил молодой женщине: „Тут по радио давали „Ворона“. Старую запись одного лондонского актера, который давно уж умер. Слышали бы вы его
Более всего Якобсона интригует здесь сам процесс переноса поэтического высказывания «из уст в уста», из одной рамки употребления и восприятия в другую: «единственное слово последовательно приводилось в движение гипотетическим „хозяином“ Ворона, потом Вороном, потом влюбленным, потом поэтом, потом актером, выступающим на радиостанции, потом незнакомцем в поезде, потом соседом-пассажиром, случайно подслушавшим… На этом процесс не останавливается, так как услышанному предстоит еще быть записанным, а написанному — быть напечатанным: „…теперь оно (высказывание. —
Свое прочтение „Ворона“ Якобсон характеризует как „исследовательскую вылазку в самое сердце речевой коммуникации“, под последней имея в виду „нечто совсем непохожее на банальную модель речевой цепочки, графически представляемую в учебниках: А и Б разговаривают лицом к лицу, так что воображаемая дуга исходит из мозга А через рот, чтобы попасть через ухо в мозг Б и оттуда через его рот обратно в ухо и мозг А“[213]
. Слово кем-то произнесенное — кем-то услышанное — и кем-то еще услышанное опосредованно начинает переживаться как предмет совместного рефлексивного пользования — оно не столько заключает в себе конкретный смысл, сколько, путешествуя из контекста в контекст, генерирует все новые смыслы.Пытая текст По о подлинной тайне человеческого общения, Якобсон-читатель работает с ним на манер вдохновенного детектива: буквально в каждой строке обнаруживает невидимые для невооруженного глаза улики, следы ключевого слова „nevermore“ — россыпи грамматических фрагментов (more, ever, no), еще более мелкие фракции и совсем уже микроскопические частички звучания, всякий раз ставя вопрос об их функции, о действенности их присутствия. Разумеется, губные и носовые звуки сами по себе лишены значений, но, всплывая в разных сочетаниях, то в конечных рифмах, то во внутристрочных созвучиях, они работают на предвосхищение и неуклонное „собирание“ (таков, кстати, буквальный смысл слова composition, стоящего и в заглавии эссе По!) и слова „nevermore“, и целостного эффекта стихотворения. На основе созвучий возникают „псевдоэтимологические фигуры“[214]
, откровенная иллюзорность которых не мешает им — в контексте — быть убедительными. Что общего, например, между tempter и tempest? Ничего. Однако в стихотворении они ведут себя как однокоренные слова и начинают представляться нам двумя разновидностями силы зла. То же касается соседствующих pallid и Pallas, beast и bust и т. д. Ворон не потому уместен в данном сюжете, что черен и зловещ, — предполагает Роман Осипович, — а потому что