Извечная парадоксальность человеческого общения, обостренная кучностью городской жизни, исследуется Бодлером бережно и безжалостно — подобно тому как прозрачность/зеркальность стекла делает зримое доступным и недоступным одновременно. Именно такая ситуация разыгрывается в стихотворении «Глаза бедняков». Кульминация дня любви, чудной интимности душ и тел, принимает вид идиллии за столиком новенького кафе на углу одного из новых бульваров. За спиной у пирующей пары — дешевая роскошь буржуазного рая: сверкание газа и зеркал, золоченые карнизы, Гебы, Ганимеды, нимфы, отягощенные фруктами и сластями, — классическая мифология поставлена на службу обжорству. С улицы же на любовников, точнее сквозь них, в чудно светящийся мир кафе устремлены три пары посторонних глаз. Трое бедняков — отец, прогуливающий двоих детей, — явно неуместны на бульваре, оборудованном для наслаждения жизнью, и больше похожи на строительный мусор, который случайно не успели убрать. Впрочем, эти трое тоже по-своему наслаждаются: в зеркалах их глаз (здесь в роли стороннего наблюдателя оказывается уже лирический герой) отражается не убожество крашеных Ганимедов, а то, к чему отлетает, от них отталкиваясь, голодное воображение: недосягаемый идеал красоты, соединенной с благодатной сытостью. Каждый из трех взглядов «прочитывается» героем, как если бы «души» бедняков были страницами открытых книг, и чтение это производит неожиданно сложный эффект, который он, собственно, и пытается передать. Чужими взглядами пирующая парочка словно вписана в картину, и ощущение пребывания в этой картине чем дальше, тем больше смущает обоих влюбленных. Представ
Символическое пространство стихотворения выстраивается на пересечении взглядов-перспектив: двух влюбленных, троих бедняков, а также воображаемого адресата (кому-то обращен этот рассказ!) и читателя, тоже вовлекаемого в ситуацию с первой же строки. («Ах, вы хотите знать, почему я сегодня вас ненавижу?» — читая эти слова, мы еще не знаем, к кому они обращены, и местоимение второго лица автоматически применяем к себе.) Качество отношений, в которые мы втягиваемся постепенно, зависит от нашей чуткости к иронии ситуации и к самоироничности героя — она же заметна ровно в той мере, в какой мы замечаем клишированность, вторичность изрекаемых им фраз. Короткий монолог начинается с трюизма («Мы твердо обещали друг другу, что будем делиться всеми мыслями и что отныне две наши души сольются в одну, — в
«Стихотворения в прозе» успешно подражают самым разным речевым жанрам — сказке, анекдоту, эссе, притче, молитве, диалогу, назиданию, мадригалу, — всякий раз активируя соответствующее читательское ожидание и играя с ним. Отнюдь не в меньшей степени, чем Флобера, Бодлера интригуют прописные истины, которыми поддерживается единство современного общественного быта. Он часто использует формулы типа «один из тех…», отсылая читателя к общему полю знаний и значений, и точно так же действуют нередкие ссылки на якобы общеизвестное (ср. в «Мадемуазель Бистури»: «Опущу описание ее убогой комнатки, ее можно найти у многих весьма известных старых французских поэтов» и т. д.). Стихотворения в прозе содержат массу речевых клише, общеизвестных цитат, часто слегка деформированных или «приблизительно» пересказанных, а также «замыленных», заезженных афоризмов. Подражание городскому дискурсу, как мы уже видели, трудно отличить от тонкой пародии на него же. Поэт опирается на опознаваемые общие коды, но иронически остраняет их, провоцируя тем самым и сложный читательский отклик. Дороже всего ему способность языковой формы не только просто доносить условное значение, но неожиданно действовать — ранить, подвигать, чаровать, оказывать непредсказуемый эффект[244]
.