В главе LXXIII Измаил описывает, как «Пекод» кренится набок под весом головы кашалота, пришвартованной к борту; потом к другому борту подвешивают тушу только что забитого кита, и корабль становится «похож на навьюченного мула, трусящего под тяжестью двух переполненных корзин». Сделано ли это из грубого матросского суеверия («будто судно, у которого хоть однажды висела по правому борту голова кашалота, а по левому — голова настоящего кита… никогда не пойдет ко дну»), или из здравого расчета (с целью обеспечить кораблю, пусть трудное, но равновесие), или без всяких особых причин, просто по стечению обстоятельств? Неизвестно. Неопределенность как раз и побуждает Измаила взглянуть на ситуацию философски: «Так, если вы подвесите с одного борта голову Локка, вас сразу на одну сторону и перетянет, но подвесьте с другого борта голову Канта — и вы снова выровняетесь, хоть вам и будет изрядно тяжело. Некоторые умы так всю жизнь и балансируют. Эх, глупцы, глупцы, да вышвырните вы за борт это двуглавое бремя, то-то легко и просто будет вам плыть своим курсом» (327). Описание корабля здесь подразумевает, как кажется, аналогию роману: он тоже движется с явным утяжелением, удерживает нелегкий баланс. Посылы от двух родоначальников современной философской мысли — родственные, но разные, как кит и кашалот, — предложены одновременно как подсказка и вызов.
В опыте
и Локк, и Кант видели важнейший ресурс жизнедеятельности человека, а возможность его (опыта) освоения оба связывали с работой рефлексии. Все наше знание, по Локку, происходит из чувственного восприятия, направленного на внешние предметы, и из самонаблюдения, направленного на «действия нашего ума»[282]. Рефлексия, то есть «наблюдение, которому ум подвергает свою деятельность и способы ее проявления»[283], есть труд и искусство, которые даются нелегко, однако необходимы. Их посредством человек получает своего рода компенсацию за невсесилие и невсезнание, то есть за те ограничения, с которыми сопряжено его/наше присутствие в мире.Познание, как и зрение, — «самое обширное из всех человеческих чувств»[284]
, ограниченное тем не менее в своей способности проникать вдаль и вглубь. Взгляд тщетно пытается охватить «океан бытия»[285] или измерить его глубину. Моряки для этих целей используют лот и линь, и их же использует Локк, создавая выразительную метафору. Смысл замеров, напоминает он, — вовсе не в том, чтобы обрести знание об океанских безднах, а в том, чтобы определить зону возможных действий — глубину под килем, достаточную для продолжения плавания. «Для моряка весьма полезно знать длину линя своего лота, хотя он не может измерить им всех глубин океана. Довольно с него и того знания, что линь достаточно длинен, чтобы достигнуть дна в таких местах, которые необходимы для определения направления и для предохранения от пагубных мелей. Наша задача здесь — знать не все, а то, что важно для нашего поведения. Если сможем найти мерила, по которым разумное существо в таком положении, в какое поставлен человек в этом мире, может и должно управлять своими мнениями и зависящими от них действиями, нам нет нужды смущаться тем, что некоторые вещи ускользают от нашего познания»[286]. О глубинах, куда линь (line — это значит также «строка» письменного или печатного текста, метафора заключает в себе еще и возможность каламбура) не досягает, можно строить предположения, но обрести уверенного знания нельзя. Об этом, впрочем, Локк и не беспокоится особо: для человека вполне достаточна та часть мира, что находится в пределах доступного, измеримого, открытого обсуждению. «Если мы сможем обнаружить, как далеко разум простирает свой взор, насколько он способен достигать достоверности и в каких случаях он может только составлять мнения и предположения, мы научимся довольствоваться тем, что достижимо для нас в данном состоянии»[287]. Общезначимое суждение строится фактически на рационализациях «общего смысла», который и есть единственно доступный человечеству залог и эталон эпистемологического здоровья.